Таганский дневник. Кн. 1 - страница 19
Бунин говорил: «Воробей. Хорошо… Опишите воробья, но так, как никто до вас, как вы его воспринимаете». И Толстой говорил, — «Нечего писать? Вот и напишите, что вам не о чем писать». Совсем хорошо — дождь пошел. На небе ни звездочки — Лермонтов из окна — ярчее одним глазом косит, другой в темноте.
Завтра еду в Ленинград — получил телеграмму на примерку. Решил начать новую жизнь — вогнать себя в форму, во что бы то ни стало — писать, читать, кувыркаться, придумывать роль и поменьше мерихлюндий, а то совсем издумался. Чаще вспоминать Моцарта.
Обед. Из Ленинграда вернулся утром. Репетиция. Глупость на глупость и глупостью погоняет. Отнес «Стариков» в «Сельскую молодежь».
— У вас что, проза… стихи?
— Проза.
— Хорошая?
— Плохая!
— Ну, к плохой мы привыкли, этим не удивишь. Садитесь! — Кивнул на кресло. В маленькой комнатке отдел. Зав. — Вучетич, ходит, приходит. Стучит машинка. Толстый автор что-то перепечатывает, двое других разбирают стихи, считают строчки, ставят звездочки, отметки. Сердце бьется раненою птицей, слежу, как бы равнодушно, одним глазом за моим «судьей». Ловлю улыбку, стараюсь понять, силюсь определить — по его дыханию, едва зам. улыбке, поворотам головы — нравится или нет, о чем он думает? Какова моя судьба? Кончил. Улыбается. Кажется, даже смущен.
— Талантливый парень. Но даю голову на отсечение, это не напечатают, во всяком случае у нас это точно не пройдет. Анализа нет. Страшный, уродливый быт, изуродованные, жестокие люди, а ситуация анекдотическая. Очень хорошо рассказанный анекдот, в платоновской интонации рассказанный, она сама по себе уже угнетает. Только посмертным изданием, как Платонова, Булгакова. Ну, тут есть, конечно, отдельные погрешности. В этом месте очень натуралистично, это вызывает отвращение, перебор, неоправданный… Здесь вот — последняя фраза — просто под Пушкина запел, ты сам понимать должен — литературщина. Ну, оставьте… Витек! Ты почитай, интересно для тебя должно быть… Поначалу не обращай внимания… Приносите еще что-нибудь…
Рассказал Высоцкому, Смехову. Смехов одобрил, Высота:
— С одним рассказом таскаться неудобно, надо написать еще два-три, тогда уж и проталкивать.
А понес его потому, что Колька одобрил «К сыну», понравилось и советовал не торопиться, поработать тщательнее и, может, в повесть дело вырастет. — Вот я и подумал, «К сыну» откладывается, другого на подходе ничего нет, дай-ко снесу «Стариков», авось, да пройдет.
Шли с Полокой по роли. Разбирали ситуации, придумывали характер, решения, приспособления, штампы. Работали увлеченно и кое-что, по-моему, есть в корзинке. Буду работать дерзко и непонятно, неожиданно, нервно и изобретательно. Сделаю или умру. Начну все сначала, как будто никогда не был артистом, по-школьному: куски, задачи, внутренние монологи. Заведу тетрадь специальную. Лишь бы войны не было. Вчера «Павшие» первый раз шли без меня, «Сороковые».
Рассказы не пишутся. Дневник не ведется, писать стал мало, связался с кино. Вчера был у Романовского. Лера в больнице. Читал дневник ее брата, письма из тюрьмы. С 35-го года вел дневник по 1942. Нерегулярно, конечно. Каждая запись начинается с точного описания погоды, температуры. «22 июня 1941 г. Началась война с Германией. Температура, погода и т. д.». Осудили за отца. Отец остался при немцах врачом. Перевел русских раненых в заразное инфекционное отделение, спас. Прятал еврея в подвале, после еврей этот оклеветал его. Сын за отца. Просит в письмах не беспокоиться, прислать бумаги, жиров, сухарей, просит не забывать его. 8 лет. Жуть.
А ты, Слава, восторгаешься красивой, но беззубой речью Гамзатова на съезде писателей, в то время как у Солженицына конфисковывают дневник, архив, лишают его средств к существованию, не печатают, клевещут и т. д.
Весь день в сильных бегах. С утра подался в «Наш современник». Что сказать про жизнь? Нет отрады. Честно. Хотя, само по себе хождение по Москве в нежаркий день, с мыслями высокими и благородными о России, о себе, о великих писателях — занятие приятное, возвышающее. Но суета одолела вконец.