Там, за облаками… - страница 12

стр.

Потому, должно быть, острее видят они краски земли, воспринимают ее запахи и ее голоса. Для них совсем иначе поют птицы в чаще, горят закаты и пахнет трава…

Так вышло, что право называться летчиком он начал добывать в небе Ивановской области, и это было радостно и трудно. Это ведь был край его детства.

До самых последних дней живет оно в каждом человеке как бы эталоном его совести и душевной чистоты. Должно быть, потому убеленные сединами герои, не робевшие даже перед смертью, так волнуются, возвращаясь в края своего детства.

Здесь он рос, здесь пошел в школу, здесь начал рано взрослеть — впрочем, они все тогда рано взрослели, мальчишки предвоенной и военной норы. В десять лет, когда в доме у них с бабушкой становилось иной раз и вовсе худо с едой, он брал оставшееся единственной памятью от дядьки, отцова брата, ружье и уходил на болота. Он иногда так уставал, что у него не было сил даже заплакать. А вернуться с пустыми руками не мог: знал, что он единственный теперь в доме мужчина. И еще потому, что понимал и другое: сдастся — не быть ему летчиком, как отец. Он тогда, пожалуй, одной только этой мечтой и держался.

Лет с тринадцати он с бабушкой уже и кормился в основном тем, что зарабатывал в колхозе на сенокосе и на уборке. На те же деньги он и учился зимой, сначала в Глумове, а после в Иванькове, в райцентре, там была тогда самая ближняя школа-десятилетка.

Односельчане помнили его квелым мальцом, потом — худым, молчаливым и нескладным подростком, потом — юношей. Он менялся внешне, но неизменным во все дни в нем оставалось одно: мечта стать летчиком и желание во что бы то ни стало этой мечты добиться. Соседи в крутые дни подкармливали его наравне со своими: «А что? Глядишь, и добьется, и будет тогда среди летчиков один наш, глумовский!»

Теперь они вправе были спросить с него отчет.


Однажды он приехал в Глумово, выкроив несколько свободных дней.

…Он помнил бабушку свою, Ефросинью Васильевну, всегда одинаковой — маленькой, сухонькой, с легкими, быстрыми на всякую работу руками, с выражением неизменной, ласковой, понимающей и терпеливой доброты на морщинистом, притененном белой косынкой лице. Вечно была она занята: то полола, то поливала, то косила или копала, то стряпала, то рубахи ему чинила, и еще находила силы для того, чтобы соседкам при нужде помочь. «Нету бед своих и чужих, у своих людей беды все общие», — все учила она, и внук ее уроки всегда запоминал.

Ни разу не слышал он, чтоб она жаловалась вслух на судьбу; даже когда им приходилось вовсе невмоготу, и то находила она силу держаться, а для них с матерью — какие-то свои, ласковые, снимавшие боль слова. И если, случалось, плакала, так только ночами, чтоб не видели люди. И сам он мальчишкой слышал ее тихие слезы только однажды.

…Она встретила его на крыльце, которое в этот приезд показалось ему совсем низеньким и тесным. И сама она виделась ему теперь легкой и маленькой, руки ее и те словно бы из одних только темных морщин, и только глаза были прежние — добрые.

Она долго оглядывала его со всех сторон, не решаясь сказать, что стала хуже видеть; все трогала легкими пальцами синее сукно его форменной тужурки, а потом заплакала. Потому ли, что поняла с облегчением: вышел внук в люди; потому ли, что был он теперь сильно похож на отца, а сердце ее вот уж сколько лет все не хотело мириться с мыслью о том, что добрые люди так и не собрали Василия в последнюю дорогу, даже его самого в морских волнах не нашли; потому ли, что только сейчас, рядом с ним, почувствовала, как стала вовсе слаба здоровьем и, главное, глазами; полетит он — и ей не разглядеть, поди, как он полетит, разве что только соседи расскажут…

А потом соседи собрались к столу. Была какая-то особая радость в этих неторопливых сборах, в том, как поднимались односельчане на их крыльцо и долго и уважительно трясли ему руку, как проходили потом за стол и рассаживались и говорили об одном: гляди-ка, а ведь вышел в летчики, выбился, добился; значит, есть-таки среди них одни глумовский, Василия, летчика погибшего, сын!.. А он вспомнил, как в голодные дни вот эти соседки, теперь даже словно бы немного стеснявшиеся его щеголеватого городского вида, подкармливали его: на-ко, пожуй, летчик ты наш! И как учили его делать взрослую мужскую работу и тем ставили на ноги, и подумал: а ведь всем своим я вот этим людям обязан…