Там, за облаками… - страница 27

стр.





Радист шагал с видом рассеянным и хмурым.

— Ты чего? — спросил штурман.

— Так, — отозвался Юдаев и вздохнул. — Сколько раз им дома втолковывал: не наваливайтесь на всякую зелень летом, обкормите парня, так вот обкормили. Теперь у него живот болит. А он же сказать не может, где и что, малой же еще, а смотришь на него — и сам больной делаешься. Почему это так, штурман, что у родителей всегда больнее болит, чем у детей? Не знаешь?

— Знаю, — сказал Свиридов. — Я хоть и молодой, по-твоему, папаша, но у меня их двое, так что я знаю, как оно бывает, когда болит.

Бортмеханик, умевший при всей своей занятости примечать все, что происходило кругом, увидел их издали и теперь шел навстречу, не слишком быстро и не слишком удаляясь при этом от самолетной стоянки, как бы давая тем самым понять, что дружба дружбой, чувства чувствами, а работа работой. И командир, аккуратист и чистюля, с удовольствием смотрел, как Полушкин приближается к ним, подтянутый, одетый и сегодня как всегда, так, словно он пришел не на работу, а на праздничный вечер. Как будто это не он только что лазил по самолету и занимался заправкой, делом довольно пыльным. Он это умел: даже облачаясь в комбинезон, не терять своей респектабельности. Он пришел на пассажирские линии с одной испытательной фирмы, а там у них была хоть и негласным, но для всех неукоснительным правилом, как бы неким отличительным фирменным знаком вот эта всегдашняя, чуть подчеркнутая щеголеватость. Штурман, в духе тех шуток, какие у них в экипаже имели ход, называл это кавалергардством. Радист — попроще: хоть и неопасным для дела, но все же пижонством. Дед никак не называл. Потому что ему это нравилось. Для Деда главное, чтоб человек работал, а Полушкин свое дело знал: Деду, человеку сугубо реальных представлений обо всем сущем, и то временами казалось в полетах, что механика словно бы вовсе и нет в пилотской кабине, а все его хозяйство крутится само собой. Потом в присутствии неизменно щеголеватого, подтянутого Полушкина невольно подтягивались все, и это тоже грело Дедову душу. И еще была одна тонкость чисто личного свойства, молчаливо объединявшая их: Полушкин тоже не понаслышке знал, как это бывает, когда посреди пышного великолепия пусть даже и самых красивых на земле, но все же чужих городов вдруг навалится глухая тоска по какому-нибудь помаргивающему костерку на Оке.

И потому Дед с удовольствием и с таким видом, словно иного он и не ожидал слышать, принял доклад механика о том, что самолет в порядке, заправлен в соответствии с предварительным расчетом и к полету готов.

Полушкин, окинув критическим взглядом штурмановы удочки, подмигнул Свиридову:

— Дома чего-нибудь не забыл? Крючки, к примеру?

— А что?

Механик похлопал себя по нагрудному карману.

— А то, что если и забыл, не горюй, Я захватил. И крючки и наживу. На мою наживу в крайнем случае кеты соленой наловим с луком, перцем и прочим. Там, в Чокурдахе, в столовой.

— Ты лучше быстренько почитай, как чебаков готовят. Радист для тебя специально из дому «Домоводство» прихватил. А то засмеют на кухне…

Не мешая им отвести душу, сейчас еще они могли трепаться о чем угодно, Гордеев отошел в сторонку, подождал, пока экипаж разойдется по своим местам, чтобы заняться предполетным осмотром машины, а потом не спеша двинулся с командирским обходом и сам.

Собственно, он мог бы приходить к самолету и позже, к тому времени, когда на машине осмотрится экипаж, и знал почти наверняка, что молодым летчикам, строптивым, как все молодые, и излишне самолюбивым, должно быть, кажется, что он им не доверяет, раз является на вылет имеете со всеми — постоять над душой. А у него просто в огромном мире теперь только два места в были, где даже смутной тени не ложилось на сердце: дом и пилотская кабина. В преддверии полета, в сутолоке аэропорта он чувствовал себя забредшим как бы в чужой двор. Чувство, которое он при этом испытывал, чем-то походило на то, от которого ему никак не удавалось избавиться после войны. А тогда он не мог подолгу находиться один на открытом пространстве — посреди широкой улицы например. Помнил, как горели «дугласы», подожженные сорвавшимися из-за облаков «мессерами» на взлетной полосе, на разбеге, когда они еще были беспомощны. У него холодела спина, и он торопился уйти с открытого места, усилием воли заставляя себя делать это так, чтобы никто не задумался, отчего он жмется к стенам и почему это с ним происходит. Каждому война оставляла свое: однажды знакомый, тоже фронтовик, только из пехотинцев, сознался ему, что он тоже испытывает нечто подобное, только его, наоборот, неудержимо тянет от каменных стен на открытое место…