Татьяна Тарханова - страница 8

стр.

Раздумья Игната перебил жалобный голос невестки:

— Батя, что же теперь будет?

— А что будет-то?

— А как же, батя! Дома некому печь истопить. Всю избу выстудит.

— Нашла о чем печалиться. Иль нам жить в ней? Пусть хоть сгорит!

Игнат Тарханов ехал в голове обоза. В широких санях, заваленных узлами и наспех взятым кое-каким домашним скарбом, было тесно, на выбоинах сани трясло, в бок упирались ноги Василия. Если бы Тарханова отправляли в Хибины одного, он мог бы ясно и точно сказать, за что ему дано такое наказание. Избил Тараса, взял свою лошадь из колхоза. Но как случилось, что он разделил судьбу Ефремова и Крутоярского?

Выгнали всех вместе. Как ветром сдуло. Сдуло и несет, как пыль, и неизвестно, к какой обочине прибьет. Видно, не нужен он земле. Хорошо было дедам и отцам. Все было им ясно. А что знает он, Игнат? Как за землю уцепиться? Кто жить научит? И снова тяжелое раздумье овладевало им.

Недолгое зимнее солнце поднялось над далеким лесом, скользнуло по крупу Находки и пошло к закату. Игнату представилось, что вот и жизнь его, такая же недолгая, как это зимнее солнце, уйдет куда-то в непроницаемую тьму и что, даже если он останется жить и выдержит все трудности, которые его ожидают, это будет жизнь среди ночи, без просвета и радости. И, словно желая унести с собой последнее солнце, он повернулся к нему измученным от тоски и бессонницы лицом. Оно осветило, но не согрело его.

Было выше сил оставаться наедине со своей непреодолимой мукой. Игнат выскочил на обочину дороги, присоединился к мужикам, шедшим рядом с Сухоруковым. Сухоруков вел в поводу оседланного поджарого жеребца. Как все конвоиры, он был одет в овчинный полушубок и высокие валенки. Только вместо винтовки у него висел сбоку в деревянной кобуре маузер, да на спине перехлестывались новые ремни портупеи, поскрипывавшие в такт полозьям саней. Если бы не оружие, ничто бы не отличало внешне охрану от осужденных на высылку людей, которых они обязаны были доставить к станции Мста. И те, кто охранял, и те, кого охраняли, шли гурьбой, одни в тулупах, другие в овчинных полушубках — на всех была крестьянская зимняя одежда. И разговор между ними шел самый житейский — об оставленной земле и о жизни, которая ждет высланных в Хибинах. Сухоруков рассказывал:

— Земля там ничего не родит, но зато в ней самое несметное плодородие. Апатиты называются. Из них можно сделать суперфосфат. Вот и будете добывать это плодородие. А жить первое время в бараках. Говорят, потом построят город.

Ефремов сказал:

— Зачем же ссылать туда? Объявили бы набор. Так и так, город будет, водопровод, в доме нужник. Тысячи согласились бы.

— Ты бы не поехал, хоть по нужде бегаешь в огород, — ответил Сухоруков. — А оставить тебя в Пухляках нельзя.

— Сорок лет прожил, никому вреда не сделал.

— Это как на жизнь твою посмотреть.

— Известно, как вы смотрите, — насупился Ефремов. — Только себе же вред делаете. Без нас, крепких мужиков, колхоз не наладится. Думаете, убрали меня, поставили председателем Тараса — польза будет? Нет. Какой Тарас председатель, ежели век на земле маялся, а доброй коровы заиметь не смог? Значит, нет в нем настоящего таланта к земле. Так всякий думает. Тарас скажет слово, а ему поперек — десять. Кто в лес, кто по дрова побредет. Вместо колхоза одна разноколхозица получится. А в слово крепкого мужика всякий поверит и ослушаться не посмеет.

— Только неизвестно, какое слово скажет крепкий мужик. — Сухоруков оттянул ремень портупеи, поправил маузер. — Вот в девятнадцатом году на Тамбовщине он такое слово сказал — сразу словно из-под земли банды стали объявляться. Верно говорю? По правде отвечай!

— Ни за что вы нас обидели, — уклонился от прямого ответа Ефремов. — Что вам сделали бабы наши, детишки?

— Лес рубят — щепки летят. Тут уж ничего не поделаешь, — ответил Сухоруков и в эту минуту почувствовал, что где-то в глубине души шевельнулось сомнение: а может быть, верно, не стоило выселять? Советская власть не такая слабая, чтобы вот эти люди осмелились пойти против нее. И хотя только что он сам говорил Ефремову, что неизвестно, какое бы еще слово сказал крепкий мужик, все же живое человеческое горе было сильнее рассудка. Может быть, достаточно было бы для острастки выслать пяток-другой богатеев?