Тайна задернутого портрета - страница 5

стр.

— Пусть майор войдёт! — проговорила Констанция упавшим голосом и дрожа от волнения: сейчас она узнает всё.

— Сюда, в спальню, мэм-сагиб? — удивилась индианка.

— Да… Скорей же!

Прислуга вышла, а Констанция, почувствовав прилив сил, соскочила с кровати, надела туфли, накинула на себя просторный кашемировый халат и села в бамбуковое кресло, трепеща от волнения. В зеркале напротив она увидела своё лицо, белое как мел. Дверь отворилась.

— Майор Мильтон, — послышался голос, заставивший её задрожать ещё сильнее. Одетый в полевую форму, со шлемом в руке, на пороге остановился её муж, который, казалось, не постарел ни на день. Он вздрогнул и застыл в замешательстве, точно вкопанный; ни на лице, ни во взгляде не изобразилось ничего, что хотя бы отдалённо походило на радость. Его облик был воплощением ужаса.

Годы промчались точно сон, и вот они снова вместе, эти двое, которых никакая человеческая сила так и не смогла разлучить. Нежность, печаль и упрёк на лице Констанции исчезли. Лицо её словно окаменело, глаза вспыхнули, полные губы сжались, а подбородок ещё сильнее прежнего выражал необычайную решимость,

— Ах, Констанция… Констанция, — с дрожью в голосе заговорил он. — Не знаю, что и сказать!

— Может быть, это и к лучшему, Сидней? — при одном только этом имени губы её задрожали. — Так ты и есть майор Мильтон, муж мисс Дэшвуд?

Наступила долгая пауза. Наконец Констанция сказала:

— Я не спрашиваю, почему ты так безжалостно бросил меня, но откуда взялось это имя — Мильтон?

— Я получил в наследство поместье. Оно так называется, и… Но ты, конечно, уже давно не любишь меня, Кон-^ станция?

— И ты же ещё смеешь говорить со мной таким укоризненным тоном?! — воскликнула она, и в глазах её сверкнула молния. Но затем, с мольбой обратив взор к небу, она прошептала — Боже мой! И это человек, ради которого я страдала все эти годы!

— Прости меня, Констанция! Ты теперь знаешь, что нет такого предательства, на которое не было бы способно сердце человеческое по своей слабости. И всё-таки я любил тебя, и любовь эта жива и доныне.

Констанция, ломая руки, спросила почти с былой нежностью:

— Так ты действительно когда-то любил меня, Сидней?

— Да, — ответил он и стал приближаться, но Констанция отпрянула от него.

— Тогда откуда в тебе такая жестокость?

— Не помню, кто написал: «Мы любим, полагая, что это и есть настоящее чувство, а потом вдруг встречаем другого человека, с которым, оказывается, действительно составляем целое, и тогда ничему уже нас не остановить».

— Какая отвратительная софистика! Но если у тебя нет сожаления, то, может быть, есть страх?

— Страх? О, да! Я боюсь, — дрогнувшим голосом ответил он. — И потому, Констанция, умоляю тебя, вспомни, что ты когда-то любила меня, пожалей… не меня, а моего мальчика и его бедную мать… не разбивай их счастья…

— И пожертвовать собственным? — глухо спросила она.

— Пожалей и не изобличай меня… ведь моё звание… моё положение здесь…

— Не я стану причиной твоих утрат, — ответила она всё слабеющим голосом. — Но оставь меня… мне душно… темнеет в глазах. Прощай, Сидней… поцелуй за меня своего малыша…

Он хотел было взять её за руку, но она оттолкнула его последним отчаянным усилием и, вскинув руки, повалилась навзничь в кресло — в горле у неё что-то заклокотало, голова бессильно поникла, а рот приоткрылся.

— Боже!.. Она умерла! — воскликнул он. Однако к испугу примешивалось эгоистическое чувство удовлетворённости и облегчения от сознания вновь обретённой свободы.

Казалось, даже кровь вольнее заструилась у него в жилах…

В крепости зазвонили, и этот звон, означавший, что уже девять часов, словно разбудил Сиднея.

— На помощь!. Помогите! — закричал он, но никто не явился на его зов. Сидней бросился вон из комнаты и вдруг услышал грохот мушкетных выстрелов, крики и стоны — в Мируте началось восстание индийцев, а вместе с ним — нещадное избиение европейцев. Эта бойня не миновала и тех, кого он любил больше всего на свете: в полночь у него не осталось ни жены, ни ребенка, а сам он крался по манговой роще в Карнаул, одинокий и убитый горем.

* * *

Пока я слушал рассказ своего друга Сиднея, часы на камине пробили девять, и он слабым голосом проговорил: