Тени ночи спускаются с неба - страница 2
Только увидев № 149 по Броуд-стрит, Бобби осознал, насколько сильна была в нем уверенность, что дом превратился в пункт проката видео, или бутербродную, или вообще кооперативную башню. А дом оказался совсем таким, как был, только зеленая краска сменилась кремовой. На крыльце стоял велосипед, и он вспомнил, как неистово мечтал о велике в то последнее лето в Харвиче. Он даже завел банку, чтобы копить деньги, и написал на ней «Велосчет» или еще что-то в том же роде.
И вновь зазвучали призрачные голоса, пока он стоял там, а его тень удлинялась на тротуаре.
«Будь мы Толстосумы, тебе не пришлось бы позаимствовать из своей «велосипедной» банки, если бы тебе захотелось повертеть твою миленькую девочку в Мертвой Петле.
«Она не моя девочка! Она не моя миленькая девочка!»
Ему помнилось, что он сказал это своей матери вслух, прокричал ей это, но на самом деле… он сомневался в точности этого воспоминания. Его мать была не из тех, на кого можно кричать. То есть если ты хотел сохранить свой скальп.
А кроме того, Кэрол же была его девочкой, ведь верно? Была, да, была!
До того, как вернуться к машине, ему предстояла еще остановка, и после последнего долгого взгляда на дом, в котором он жил с матерью до августа 1960 года, Бобби пошел назад вниз по склону Броуд-стрит, помахивая спортивной сумкой. В то лето была магия, даже в пятьдесят он не ставил это под вопрос, но теперь он уже не знал какая. Быть может, у него, как и у многих ребят в маленьких городах, просто было детство в стиле Рея Брэдбери или, во всяком случае, было в воспоминаниях; такое, в котором реальный мир и мир фантазий иногда накладывались друг на друга, творя магию.
Да… но… все-таки…
Были же бархатно-красные лепестки роз, те, полученные через Кэрол… но означали они хоть что-нибудь? Когда-то казалось, что — да, казалось одинокому, почти погибшему мальчику, но лепестки роз давно исчезли. Он потерял их примерно тогда же, когда увидел фотографию того выгоревшего дома в Лос-Анджелесе и понял, что Кэрол Гербер больше нет.
Ее смерть перечеркнула не только магию, но и, казалось Бобби, самую идею детства. Что от него толку, если оно приводит вот к такому? Плохое зрение, плохое давление — это одно, плохие сны, плохие мысли и плохие концы — это совсем другое. Через какое-то время хочется сказать Богу: а послушай, Большой Парень, брось-ка! Вырастая, утрачиваешь невинность, это, как знают все, в порядке вещей, но неужели надо утрачивать и надежду? Что толку целовать девочку в кабинке Колеса Обозрения, когда тебе одиннадцать, если тебе одиннадцать лет спустя предстоит развернуть газету и узнать, что она сгорела в трущобном домишке в трущобном тупике? Что толку помнить ее прекрасные испуганные глаза или то, как солнце просвечивало в ее волосах?
Он сказал бы все это — и куда больше — неделю назад, но тут всколыхнулась прядка былой магии и коснулась его. «Иди домой, — шепнула она. — Иди Бобби, иди, сукин ты сын, иди домой». И вот он здесь, снова в Харвиче. Отдал дань памяти старому другу, совершил прогулку по старому городку (и его глаза ни разу не затуманились), а теперь приблизилось время уехать. Однако прежде ему предстояло сделать еще одну остановку.
Было время ужина, и Коммонвелф-парк совсем опустел. Бобби прошел к проволочной сетке, ограждающей поле Б. Навстречу ему шли трое замешкавшихся бейсболиста. У двоих были большие красные рюкзаки с принадлежностями, а у третьего магнитола, из которой на полной мощности гремел «Отпрыск». Все трое ребят недоверчиво на него покосились, чему Бобби не удивился. Он был взрослым в стране детей, живущих в эпоху, когда все такие, как он, являются подозреваемыми. Он не стал ухудшать ситуацию приветственным кивком, или взмахом руки, или глупостью вроде: «Как игралось, парни?» Они прошли мимо, не замедляя шага.
Он стоял, запустив пальцы в проволочные ромбы, глядя, как красный свет заходящего солнца косо ложится на траву поля, отражается от табло и плакатов «ОСТАВАЙТЕСЬ В ШКОЛЕ» и «ИЗ-ЗА ЧЕГО, ПО-ТВОЕМУ, ИХ НАЗЫВАЮТ ДУРЬЮ?». И опять его охватило это щемящее ощущение магии, ощущение окружающего мира как тонкой пленки, натянутой поверх чего-то другого, чего-то и более солнечного, и более темного. Голоса теперь были повсюду, кружа, как линии на волчке.