Тигр в камышах - страница 23
, натренированные на метание сосудов китайского «каучукового ужаса», огня, прилипающего ко всему и сжигающего всё дотла… Но свист?
Ханжин жестом указал мне влево.
С горизонта, наискось к тигру, заходила кавалерийская лава. Всадники были еще далеко, но разгоряченное сознание словно приблизило меня к ним… Лунный свет высекал яркие блики из стальных шишаков, украшенных гребнями меди и позолоты, клиновидные прапорцы развевались на длинных, тяжелых пиках, кони храпели и ярились под весом всадников в полных доспехах, от головы до пят, с наличными пластинами, что оставляли открытыми только горящие уголья-глаза. Троекратное «Гусария!» разорвало тишину, и топот, и храп, и лязг, и блики заполнили всё вокруг.
И свист.
Крылья свистели за спинами закованных в сталь всадников, — большие, изогнутые кверху, унизанные причудливыми пестрыми перьями. Именно перья издавали этот тревожный, неприятный звук, от которого тигр запрял ушами, напоследок неслышно оскалив сахарной белизны клыки, и растаял в начинающей подниматься от земли дымке предрассветного тумана.
Конная ала плавно изогнулась в скачке, разделяясь на две части. Одна устремилась в ту сторону, куда скрылся тигр, другая…
Другая мчалась прямо на пригорок, где стояли мы.
Спотыкаясь, на непослушных ногах, мы бросились назад, к дороге… Тщетно.
Дальнейшее фиксировалось в моей памяти отдельными дагеротипами.
Ханжин ловко уворачивается от длинного палаша, просвистевшего в сантиметрах от лица, опасно ныряет под брюхо присевшей от натуги лошади и втыкает ей снизу стилет между армуар-пластинами, прикрывающими грудину… я выдергиваю трясущимися от нетерпения руками «Лепаж» из правой кобуры и нажимаю на привод поджога фитиля — ну же, ну скорее… Вечность спустя из ствола «Лепажа» вырывается тонкая темная струя, точно впиваясь в бок всадника, который уже замахнулся на меня кривой, огромной до изумления, саблею — раздается такой желанный звук «фффухххх», и латы озаряются кровавым, жадным пламенем. Звериный, нечеловеческий крик пронизывает воздух, насыщенный нездоровыми миазмами.
С запозданием я подумал, что, наверное, огнемет — не самое полезное оружие в местах, где игнес фатуи блуждают с частотой зерен в гранате, но мне было, собственно наплевать. Холодная ярость, давно забытая, кипела в крови. Я подхватил на бегу Ханжина, который тщился извлечь ногу, прижатую упавшей лошадью, одновременно выдергивая второй «Лепаж»; щелк-щелк… пауза… снова долгожданное «фффуххх», и тот всадник, что собирался уже наколоть моего друга острием пики, выронил ее из рук и, слетев с лошади, с диким криком побежал в камыши, безуспешно пытаясь сбить пламя, радостно лизавшее сталь доспехов, нетерпеливо проникающее внутрь…
Мы не помнили, как вернулись к «Пружинке». За нами полыхала прерия. Всадники исчезли — те, что уцелели в огне. Двух выстрелов огнемета хватило, чтобы густой белый дым прочно оседлал верхи языков пламени, бушующего на огромном пространстве, пожирающего то, что еще меньше часа тому было темной массой колышущегося моря камыша.
Моря, в котором нас ждал Альбайно.
Нас ли он ждал? И за ним ли — или по наши души? — прискакали тени гусарии пана Вишневецкого, которые горели не хуже живых…
— Что мне непонятно, Брянцев, — неожиданно и совершенно спокойно сказал Ханжин, заводя машинерию, — так это глупое сочетание гусаров Вишневецкого и охотников Стаха в одной кавалерийской але. Как вы полагаете, это намеренно или случайно?
Истерический смех не отпускал меня до самого Смурова.
— … Голубчик… Всеволод Григорьич… Беда, ой беда-а-а-а… Барин-то… Батюшка наш, Мстислав Игоревич, прости господе и помилуй… — губы старого слуги, Ерофея, прыгают, орошаясь незваными слезами. Он топчется на пороге маетка, главного дома усадьбы, бесцельно всплескивая руками в тщетной попытке донести до нас идею события, которое мы уже осознали, лишь только он обронил первое упоминание беды и Господа вкупе с именем хозяина.
Запекшаяся кровь делает лицо Ханжина зловещим. Тем не менее, его голос ровен:
— Где? Веди, Ерофей!
Гулкие шаги по паркету бесчисленных коридоров — наши с Ханжиным, размеренные и тяжелые от усталости и новой, неожиданной вести, в сопровождении семенящих, легких шарканий летних чувяк Ерофея. Галогенный фонарь в руке слуги пляшет в отчаянии, по пути выхватывая светом старинные рундуки с оббитыми медью углами, головы охотничьих трофеев на стенах, барочную мебель, канделябры, современные механизмы непонятного предназначения — Усинский был большим чудаком, сочетая любовь к прошлому с тягой к новому… Был. Теперь уже был.