Тит Беренику не любил - страница 12

стр.

Каждый совет Квинтилиана помогает проникать в человеческий мозг и находить в его извилинах потаенные мысли, неявные намерения, скрытые мотивы. Такого Жан не ожидал. Наставление юристам научит его не только элоквенции, но и искусству читать в душах.

До того как Леметр удалился в загородную обитель, он был знаменитым адвокатом. На Жана он, как говорят, возлагает большие надежды, прочит его в защитники Пор-Рояля, а кроме того, любит, как сына. Он обучает юношей всем фигурам речи, всем приемам, загорается, увлекает их тоже, не считает часов. Особое его пристрастие — силлогизмы. Все три ступени он излагает единым духом, с шутливой высокопарностью. Ученики заражаются азартом, подражают учителю, устраивают состязания, сражаясь иной раз до глубокой ночи. Однако Жан предпочитает другую фигуру, тоже любезную сердцу Леметра, — гипотипозу[25]. «Когда слова настолько ярко изображают предмет, — объясняет наставник, — что слушателю кажется, будто бы он его воспринимает не ушами, но глазами. А зрение безраздельно властвует над нашей душой». Из многочисленных примеров Жан запомнил один: окровавленную тогу Цезаря, «сочащуюся кровью», с нажимом выговаривает латинист; эта багровая влажная ткань сильнее всех речей возбуждает жажду мести у римской толпы. Чтобы лучше слышать, Жан закрывает глаза и отдается какой-то странной сумеречной стихии: трудно понять, светло или темно там внутри, это не сон, не явь, а что-то вроде стойкой и сладкой галлюцинации; ум раскаляется, пылает факелом. Трагедии, битвы, тлеющие угли высвечиваются в черноте, проступают яснее, чем на громадных полотнах.

И вот спокойный голос рассказывает об ужасном, подчиняет бесчинства и жестокие усобицы строгому ритму. Голос учителя такой красивый, звучный, что Жану то и дело приходится сцеплять большие пальцы за спиной, чтобы не захлопать ненароком в ладоши. Наедине с собой он пробует собственные силы. Слова приобретают материальность, их можно потрогать, схватить, переделать. Речь образуется в уме, но не должна в нем оставаться, она должна выходить наружу, вырываться в пространство, трепетать.

Однажды учитель сказал, что, по мнению Квинтилиана, трагедии необходимы для воспитания оратора. Жан удивился — ведь театр в Пор-Рояле нещадно порицался. На миг замешкавшись, учитель возразил: у Квинтилиана, несомненно, есть особая причина, драматурги — мишень для его критики, он упрекает их за то, что полагаются на свой талант, вместо того чтобы его оттачивать.

— Вот послушайте стих из Овидия: «Servare potui, perdere an possim rogas».

— Кто может сохранить, может и погубить: я тебя сохранила, значит, могу погубить, — переводит один ученик.

Жан чуть не рассмеялся — так плох перевод.

— Верно, но вы не передали емкости стиха, — говорит Леметр.

— Коль я тебя спасла, смогу и погубить, — предлагает Жан.

Тот ученик не согласен:

— Этого мало, слишком коротко!

— Нет, тут всё есть, — вступается учитель. — Поэзия и безупречная логика. Логикой и прекрасна поэзия.

Ученик ищет поддержки товарищей, но не находит — кто посмеет перечить учителю!

— Откуда этот стих? — спрашивает Жан.

— Из единственной трагедии Овидия[26].

— И нам дозволено ее читать?

— Нет, — говорит учитель. — Она утеряна, остался только этот стих.

Жан ошарашен всем: тем, что учитель выбрал именно такой пример; что сочинение великого поэта утерялось и что остался только этот стих. Он пишет о своем недоумении в толстую тетрадь, куда привык, с тех пор как начал жить в отдельной комнате, записывать то, что пришло на ум за целый день. Как правило, это касается уроков, но есть тут и другие записи, не относящиеся к делу, вольные, способные смутить сторонний глаз, как вид неприбранной постели. В этих заметках, отклоняясь от юриспруденции, он рассуждает о Вергилии, Плутархе, Таците, трактует их, как если бы то были христианские авторы, с точки зрения благодати и веры, не заботясь о сообразности. Научили его препарировать, вот он и препарирует, но не просто выносит суждение, а почти что невольно нанизывает фразу за фразой.


От страницы к странице он меняет язык, переходит с латыни на греческий, часто сам того не замечая. Теперь, благодаря Лансло, он изучил еще и итальянский и испанский. Никто, кроме него, не владеет пятью языками. Все они в нем, все живые, он стирает границы по собственному произволу и устанавливает новую географию. Грудь горделиво раздается вширь, не то что у товарищей по классу, вмещает куда больше звуков — он уловил их и освоил, — отражает куда больше голосов. Читая или декламируя, он чувствует, как ходят ребра, грудная клетка мерно поднимается и опускается, в ней виток за витком наворачивается спираль многоязыкой Вавилонской башни, которая растет, не порождая хаоса. Другие собираются по вечерам и, склонившись над картой, водят деревянной указкой по горам и морям. А Жан, хоть иногда бывает тут же, рядом с ними, но уходит с головой в свои тетради, предпочитая плавать в одиночку и управлять ковчегом, где нашли пристанище величайшие древние авторы.