Тогда ты молчал - страница 20
Она прислонилась к стенке лифта и зевнула, запрокинув голову. Через стеклянную крышу лифта было видно небо, на котором появилась легкая ржаво-красная дымка. Поднявшись наверх, Мона почувствовала такую усталость, что готова была еще раз проехаться в лифте, лишь бы не идти пешком. Вместо этого она оттолкнулась от стенки лифта, вынула ключи от квартиры и отперла дверь.
— Хай, мэм, — сказал Лукас.
Он жевал «Донат», положив ноги на кухонный стол. Мона зашла в кухню и, не обращая на него внимания, поставила на стол свою сумку.
— Пап еще в дороге, — поспешно добавил он, как будто оправдываясь.
Впрочем, так оно и было.
— Что? Он тебя оставил тут одного? — Мона почувствовала, что у нее резко меняется голос, — становится высоким, чтобы потом сорваться в низкий.
Она попыталась дышать ровно. Ответ был таким, как и следовало ожидать:
— Ну и что? Ничего особенного.
— Проклятье!
— Ну и ничего такого, — завершая разговор, изрек Лукас авторитарным, почти отеческим тоном. — В конце концов, я уже не грудной ребенок.
Мона ничего на это не ответила. Еще минуту назад ей хотелось есть, но сейчас у нее возникло ощущение, будто она съела три сосиски с соусом карри и два куска торта с кремом. Мона пододвинула к себе стул и уселась напротив Лукаса.
— Как давно он уехал? Только честно!
— Пять минут назад, — ухмыляясь, заявил Лукас.
— Куда там. Вот идиот!
— Пап не идиот! — возмущенно закричал Лукас.
Он убрал ноги со стола и сердито покосился на мать.
— О’кей, — устало сказала Мона. — Ну и как давно?
— Пять минут назад. Я же тебе сказа-а-а-а-а-л!
За последние полгода Лукас сильно подрос. Сейчас он был выше матери, как минимум, на четыре сантиметра, а скоро станет таким же высоким, как его отец. Он был худым, на лице краснело несколько очень заметных прыщей. Лукас носил чересчур широкие брюки, сползавшие на бедра. Мона считала такие брюки идиотскими и непрактичными, впрочем, ему это было до лампочки и лишний раз подтверждало, что ее влияние на сына постепенно уменьшается. Но депрессия, мучавшая его год назад, прошла, по крайней мере, ей так казалось. Ему больше не требовались лекарства, и она, собственно, должна была радоваться каждому новому дню, больше не доставлявшему ей забот о его здоровье.
Но сейчас Моне было не до этого.
— Когда Антон вернется? — спросила она, стараясь оставаться спокойной и хладнокровной.
Мона отказывалась называть Антона при Лукасе папой (или даже «пап»). Это, может, было не совсем корректно по отношению к Антону, но она не могла иначе. Что-то в ней противилось таким милым семейным обычаям. Они казались ей фальшивыми. Как будто это была игра, придуманная Антоном. Как будто она была единственным взрослым человеком в этой троице. Как будто у нее был не один, а два сына-подростка, которые в равной мере безответственно думали и действовали. Только поведение Лукаса было простительным, потому что соответствовало его возрасту, чего не скажешь о поступках Антона.
— Так когда он вернется? — переспросила она, поскольку Лукас так и не ответил на ее вопрос.
Сын сердито посмотрел на нее и ничего не сказал.
— Лукас!
— Не знаю.
— Куда он поехал? И не разваливайся на стуле! Черт знает, на что это похоже.
— Не знаю.
Если это правда, то так оно было и лучше.
Когда через два часа Антон приехал, она уже успокоилась. Мона сидела одна на темной террасе, устроенной на крыше, под безоблачным звездным небом, рядом с ней стоял бокал красного вина. Она курила уже десятую сигарету, когда в квартире зажегся свет и его луч упал на серые деревянные брусья террасы. Мона не обернулась, а ждала, чтобы Антон подошел и обнял ее сзади. Она так устала, что даже не сопротивлялась (не выпендривалась, как сказал бы Антон), а взяла его руку и прижалась к ней щекой.
— Где ты был?
— У Ваничека. У него возникли некоторые проблемы.
Мона закрыла глаза и откинула голову назад. Шум транспорта, теперь уже воспринимавшийся как равномерный гул, убаюкивал ее, но в то же время не давал задремать. Ваничек был правой рукой Антона при решении всевозможных вопросов, о которых она не хотела ничего знать, но которые будут возникать, наверное, вечно. Было слишком жарко, чтобы затевать ссору.