Том 16. Рассказы, повести 1922-1925 - страница 74

стр.

— Чего это?

— Он был прям в чувствах своих…

— Угу, — сказал Быков, думая: «Чудной парень. Болтлив. Молодость, конечно…»

Так, в лёгкой беседе, прошло ещё немало времени, а потом Сомов, взглянув на ленивые стрелки стенных часов, сказал, что ему пора на спевку, почтительно простился и ушёл.

Егор Быков прилёг на диван, задумался. Долгие разговоры с людями всегда утомляли его, — о чём говорить? Сразу видно, чего хочет человек от тебя, и всегда знаешь, что тебе нужно от человека. А этот — особенный, хотя и мальчишка. Скромен, в родню не лезет, дядей не назвал ни разу, а, наверное, знает, что дядя-то одинок. Может быть — хитрит? Не похоже.

Пришёл из склада, где принимал пеньку, усталый, потный Кикин, сел к столу.

— Был?

— Был.

— Ну, как?

— Разве сразу отгадаешь? Однако — заметна в нём дружелюбность.

Наливая чай, Кикин голодно, жадно жевал хлеб с колбасой и внимательно слушал раздумчивую речь хозяина.

— Любит утешать. Утешители — обманщики, я им не верю. Дружелюбие тоже не качество для меня. Люди навыкли жить так, как бы господь пустил их для осмеяния друг другу.

— Это — правильно! — подтвердил горбун, всю жизнь свою безжалостно осмеиваемый за уродство.

— То-то и есть! А чёрт стравливает нас, как бойцовых петухов. Людям — грех, чёрту — смех, — божие намерение никому не ведомо. Господь, как полицеймейстер в театре, смотрит, помалкивает…

Быков долго говорил словами обиженного человека, потом, устало закрыв глаза, осведомился:

— Ты что слышал про него, про Якова?

Кикин, намазывая мёдом кусок хлеба, повернулся вместе со стулом, доложил:

— Хозяин его, Титов, говорит: парень трудолюбив, но иной раз обнаруживает фантазию.

— Чего это?

— Не умел Титов объяснить, а я понял так, что Яков склонен делать лишнее, чего не надо. Спрашивал и соборного дьякона; этот хвалит без оглядки, но, конечно, ему верить нельзя, приятель, вместе рыбу удят. Квартирная хозяйка показала, что пьёт Яков только в компании, а компания у него — серая, литейщики от Кононова, слесаря, цирульник…

— Не с губернатором же ему дружбу водить.

— Баб к себе не водит, привержен к чистоте, порядку, добрый.

— Добрый?

— Да.

— Это — по молодости лет! Та-ак… Значит: известны ему твои расспросы и должен был он догадаться, зачем позван мной?

— Едва ли знает; я ведь осторожно.

Быков помолчал, подумал.

— Ну, что же делать? Видно — так надо. Ты всё-таки ещё разузнай о нём. Да скажи, чтоб он заходил ко мне, я, кажись, забыл позвать его.

И с угрюмой досадой Быков воскликнул:

— Нет, ты подумай, — каково это мне? Работал, работал, сколько греха на душу принял, а — для кого? Для чужого человека, молокососа, а?

— Плохой анекдот, — уверенно сказал робкий горбун, мигая круглыми глазами.


Болезнь как будто ожидала разрешающего слова доктора, после визита его она заторопилась, рвущая боль в боку стала сильнее, мутила разум, и Быкову казалось, что в каждой точке тела его неустанно работают, шевелятся червячки тоски и обиды.

— Как дела? — осведомлялся Кикин.

Быков сердито хрипел:

— Трудно, первый раз умиряю, навыка нет.

Он любил шутки и умел шутить; это умение очень помогало ему в те минуты, когда люди, обиженные им, упрекали и ругали его.

— Так бог велел, чтоб я тебя одолел, — говорил он тому или иному человеку.

Но теперь шутки не удавались, и лишь по привычке он, как всегда, высмеивал Кикина, уже недоступного насмешкам. Целые дни Быков лежал на диване, головою в угол, под образа, чувствуя, как голова его беднеет мыслями, пуста, как бубенчик, и бьётся, звенит в ней только одна дума:

«Умираю. За что?»

Иногда, чтоб заглушить вопрос этот, он вспоминал полузабытые слова молитв.

«Владыко господи, вседержителю… соблюди от всякого ада, от всякой лютости… от духов лукавых, дневных же и ночных…»

И чувствовал, что слова эти, не примиряя его с волею бога, — неизбежностью преждевременной смерти, — ещё более усиливают лютость обиды и тоски.

Вставал и, накинув на плечи серый, суконный халат, шёл мимо зеркала к синей, бездонной дыре окна, — зеркало отражало длинную фигуру арестанта, тёмное лицо с мутными глазами, всклоченную бороду. Взяв гребёнку с подзеркальника, он садился в кресло, расчёсывал волосы на голове, бороду и смотрел на улицу, на дома, разделённые густыми садами, построенные солидно, крепко, в расчёте на века.