Том 2. Петербург - страница 12
— «И вовсе не тульский…»
— «Аткелева ж?..»
— «Вам зачем?»
— «Так…»
— «Ну: из Москвы…»
И плечами пожавши, сердито он отвернулся.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . ..
И он думал: нет, он не думал — думы думались сами, расширяясь и открывая картину: брезенты, канаты, селедки; и набитые чем-то кули: неизмеримость кулей; меж кулями в черную кожу одетый рабочий синеватой рукой себе на спину взваливал куль, выделяясь отчетливо на тумане, на летящих водных поверхностях; и куль глухо упал: со спины в нагруженную балками барку; за кулем — куль; рабочий же (знакомый рабочий) стоял над кулями и вытаскивал трубочку с пренелепо на ветре плясавшим одежды крылом.
— «По камерческой части?»
(Ах ты, Господи!)
— «Нет: просто — так…»
И сам сказал себе:
— «Сыщик…»
— «Вот оно: а мы в кучерах…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— «Шурин та мой у Кистинтина Кистинтиновича кучером…»
— «Ну и что ж?»
— «Да что ж: ничаво — здесь сваи…»
Ясное дело, что — сыщик: поскорее бы приходила особа.
Бородач между тем горемычно задумался над тарелкою несъеденных раков, крестя рот и протяжно зевая:
— «О, Господи, Господи!..»
О чем были думы? Васильевские? Кули и рабочий? Да — конечно: жизнь дорожает, рабочему нечего есть.
Почему? Потому что черным мостом туда вонзается Петербург; мостом и проспектными стрелами, — чтоб под кучами каменных гробов задавить бедноту; Петербург ненавидит он; над полками проклятыми зданий, восстающими с того берега из волны облаков, — кто-то маленький воспарял из хаоса и плавал там черною точкою: все визжало оттуда и плакало:
— «Острова раздавить!..»
Он теперь только понял, что было на Невском Проспекте, чье зеленое ухо на него поглядело в расстоянии четырех вершков — за каретным стеклом; маленький там дрожащий смертёныш тою самою был летучею мышью, которая, воспаря, — мучительно, грозно и холодно, угрожала, визжала…
Вдруг — …
Но о вдруг мы — впоследствии.
Аполлон Аполлонович прицеливался к текущему деловому дню; во мгновение ока отчетливо пред ним восставали: доклады вчерашнего дня; отчетливо у себя на столе он представил сложенные бумаги, порядок их и на их бумагах им сделанные пометки, форму букв тех пометок, карандаш, которым с небрежностью на поля наносились: синее «дать ходъ» с хвостиком твердого знака, красное «справка» с росчерком на «а».
В краткий миг от департаментской лестницы до дверей кабинета Аполлон Аполлонович волею перемещал центр сознанья; всякая мозговая игра отступала на край поля зрения, как вон те белесоватые разводы на белом фоне обой: кучечка из параллельно положенных дел перемещалась в центр того поля, как вот только что в центр этот упадавший портрет.
А — портрет? То есть: —
Кто он? Сенатор? Аполлон Аполлонович Аблеухов? Да нет же: Вячеслав Константинович… А он, Аполлон Аполлонович?
Очередь — очередь: по очереди —
Праздная мозговая игра!
Кучка бумаг выскочила на поверхность: Аполлон Аполлонович, прицелившись к текущему деловому дню, обратился к чиновнику:
— «Потрудитесь, Герман Германович, приготовить мне дело — то самое, как его…»
— «Дело дьякона Зракова с приложением вещественных доказательств в виде клока бороды?»
— «Нет, не это…»
— «Помещика Пузова, за номером?..»
— «Нет: дело об Ухтомских Ухабах…»
Только что он хотел открыть дверь, ведущую в кабинет, как он вспомнил (он было и вовсе забыл): да, да — глаза: расширились, удивились, сбесились — глаза разночинца… И зачем, зачем был зигзаг руки?.. Пренеприятный. И разночинца он как будто бы видел — где-то, когда-то: может быть, нигде, никогда…
Аполлон Аполлонович открыл дверь кабинета.
Письменный стол стоял на своем месте с кучкою деловых бумаг: в углу камин растрещался поленьями; собираясь погрузиться в работу, Аполлон Аполлонович грел у камина иззябшие руки, а мозговая игра, ограничивая поле сенаторского зрения, продолжала там воздвигать свои туманные плоскости.
Николай Аполлонович…
Тут Аполлон Аполлонович…
— «Нет-с: позвольте».