Том 2. Советская литература - страница 15

стр.

Но разве стойкие, упрямые люди, люди чести по преимуществу, кряжистые и цельные кариатиды, которые могут прямо и гордо сдержать на своих плечах целый строй идей, верований и поступков, не внушительная, не прекрасная сила? Все дело в том, что поддерживают эти гордые кариатиды: в деревянной России они поддерживают гору ненужного хлама.

Как смешна эта Надежда Поликарповна Монахова, которая думает, что герцогини и аристократки всегда ходят в красном, которая не читает ничего, кроме скверных напыщенных романов, и говорит только об одной любви, так что местная старая барыня конфузится за ее глупость. Между тем этот вполне реальный, вполне возможный во всяком захолустье образ, при сколько-нибудь глубоком к нему отношении, оказывается столь чистым, высоким, даже торжественным, что я не знаю, какой другой образ в драматургии последних лет мог бы я поставить рядом.

Что поражает в Надежде — это ее спокойная, как у тихой, широкой реки, уверенность в себе. Свои фразы, дико звучащие в ушах собеседников, она говорит с полной верой в то, что ей знакома самая сущность любви. Говорит, как власть имущая. Ее красота внушала более интеллигентным провинциалам непривычно большую страсть, иногда разбивавшую их жизнь. Но эти бедные люди могли ей дать так же мало, как маленький паук — ее акцизный муж. Чуя в себе великие возможности любви, она ставит себе героический, романтический, недосягаемый идеал, ставит спокойно среди всех этих мужчин, у которых «даже как будто вовсе глаз нет»>4, в трущобе, которую хорошо характеризует исправник, говоря: «Уездный город — и вдруг герой, это даже смешно»>5. Развратный инженер Цыганов объясняет себе то, что Надежда притягивает, как магнит, соображением о «голодном инстинкте, чуть прикрытом ветошью романтики». Цыганов в глубоком заблуждении: голодный ест все не разбирая, а трудно быть разборчивее Надежды. Нет, в ее лице живет в уездном городке жажда большого и смелого счастья и субъективная возможность его, да только вот героя нет, нет объективных условий, некому откликнуться, нет тех сильных рук, которые могли бы взять это большое счастье. И красавица Надежда так и увяла бы, медленно угасая, все ожидая, все старея, смешная для соседки барыни, «соблазнительная штучка» для разных селадонов, мука, неразгаданная, непостижимая мука для жалкого, безумно влюбленного мужа и других жалких, безумно влюбленных обывателей.

Железная Россия любит выколачивать из деревянной все что в ней есть мало-мальски ценного. С ее пришествием Надежда поднялась в цене, перед ней открылись горизонты. Инженер Цыганов охотно пустил бы ее в ход, он не пожалел бы с шиком бросить нажитые тысячи на большой кутеж в Париже с «женщиной-магнитом». Блеск столицы мира, богатая и полная приключений жизнь, жаркий воздух той самой великосветской романтики, о которой столько мечтала Надежда, — все это может она взять теперь, и ничего этого она не берет и предпочитает даже смерть, потому что ей нужна только любовь, а для любви нужен герой.

Этого героя и она и другие усмотрели в героической фигуре железной России, в представителе промышленной энергии, выходце из народа, инженере-завоевателе — рыжем Черкуне. Энергически ломает этот господин деревянную Россию, без труда опрокидывает он и каменные столбы и духовные устои редозубовской культуры. Но что же из этого? Какую же все-таки ценность, кроме усиленной еще эксплуатации, несет он с собой? Почему верит он в себя? В чем вообще его вера? Он опьянен процессом широкого труда, процессом разрушения, процессом созидания колоссального железного Молоха. Но циничный и гнилой Цыганов выступает рядом с ним, и он-то вносит в железные рамки, создаваемые Черкуном, их живое содержание — циничный разврат и циничный грабеж; на место упраздненного Редозубова ставится совершенно уже трезвый и прозаически бессовестный Притыкин; уездная молодежь, несчастная и загнанная, потеряла даже те примитивные нравственные устои, какие у нее были, и, разожженная жаждой сладко-пьяного крупнобуржуазного «шартреза», пошла на неминуемую и вульгарную гибель. Старое, деревянное рушится в душах, новое, соответствующее железной культуре, холодно, бесчеловечно развертывает худшие инстинкты, не приносит ни капли света и тепла. Что из того, что Черкун поет дифирамбы «симфонии большого города»? Что из того, что в нем много силы и жизни? — он только бессознательное орудие в руках слепой стихии капитализма, он только его мускулистое тело, исполняющее волю и предначертания его развратно-грабительской души — железнорусской цыгановщины: и потому-то нет и не могло быть в нем того героизма, которого жадно ищет Надежда. Внешней решимости, внешней силы сколько угодно, но почувствовать обаяние настоящей любви и настоящей свободы, протянуть руку за настоящим живым счастьем,