Том 22. Истина - страница 8
Марк недолюбливал евреев, питая к ним чисто атавистические чувства — недоверие и отвращение, о причине которых, несмотря на свои весьма прогрессивные взгляды, никогда не задумывался, но все же он сохранил хорошие воспоминания о Симоне, с которым, со времени их знакомства в Нормальной школе, был на «ты». Марк считал Симона очень умным, ценил его как прекрасного преподавателя, чрезвычайно добросовестного. Однако Симон казался ему слишком боязливым, чересчур озабоченным выполнением буквы устава, рабом правил; этот приверженец строгой дисциплины вечно опасался оказаться на плохом счету и вызвать неудовольствие начальства. Марк усматривал в этом врожденную робость и приниженность народа, подвергавшегося многовековым гонениям, постоянно страшившегося оскорблений и несправедливости. Впрочем, осторожность Симона была вполне понятна: в Майбуа, клерикальном городке, находились школа Братьев и влиятельная община капуцинов, и его назначение едва не вызвало скандала. Ему прощали еврейское происхождение, потому что он вел себя очень тактично, а главное, проявлял горячий патриотизм, превознося перед учениками овеянную военной славой Францию, которой предстояло стать властительницей мира.
Внезапно появился Симон, которого привел Миньо. Он был маленького роста, худой, нервный, с коротко остриженными рыжими волосами и редкой бородкой. Его лицо с тонкими губами и длинным типичным еврейским носом освещали добрые голубые глаза; невыразительные черты и болезненный вид производили невыгодное впечатление. В эту минуту он был так потрясен чудовищным известием, что походил на пьяного, — пошатывался, заикался, руки у него тряслись.
— Какой ужас, боже мой! Какая гнусность, что за чудовищное злодейство!
При виде трупика Симон остановился у окна, вконец подавленный, не в силах вымолвить ни слова, непроизвольно вздрагивая всем телом. Свидетели этой сцены — монахи, владелицы писчебумажной лавки, учительница — молча за ним наблюдали, удивляясь, что он не плачет.
Марк, чрезвычайно растроганный, обнял Симона и поцеловал его.
— Крепись, мой друг, мужайся, возьми себя в руки.
Симон, не слушая его, обратился к своему помощнику.
— Умоляю вас, Миньо, бегите к моей жене. Я не хочу, чтобы она это видела. Она нежно любила своего племянника и так слаба здоровьем, что ей не вынести такого зрелища.
— Боже, что за пробуждение! В кои-то веки мы позволили себе понежиться утром в постели. Моя бедная Рашель еще спала. Мне не хотелось ее будить, и я лежал рядом с ней с открытыми глазами, раздумывая, мечтая, как мы проведем каникулы… Нынче ночью я разбудил ее, когда вернулся, и она не могла потом заснуть до трех часов утра из-за грозы.
— В котором часу ты вернулся? — спросил Марк.
— Ровно без двадцати двенадцать. Жена спросила меня, который час, и я взглянул на часы.
— В это время нет поезда из Бомона.
— Я и не возвращался по железной дороге, — пояснил Симон. — Банкет затянулся, я опоздал на поезд десять тридцать и решил не ждать двенадцатичасового поезда и пройти пешком эти шесть километров… Мне хотелось поскорее вернуться к жене.
Отец Филибен по-прежнему молчал с невозмутимым видом, но брат Фюльжанс, более не в силах сдерживаться, задал несколько вопросов.
— Без двадцати двенадцать… преступление уже совершилось… И вы ничего не видели и ничего не слышали?
— Решительно ничего. На площади не было ни души, вдали уже громыхала гроза… Я вошел к себе, никого не повстречав, В доме было все тихо.
— И вам не пришло в голову проверить, вернулся ли бедный Зефирен из часовни, спит ли он? Вы не заходили к нему по вечерам, перед сном?
— Нет. Наш дорогой мальчик вел себя очень разумно, совсем по-взрослому, и мы старались не докучать ему присмотром. Кроме того, кругом было так тихо, что мне и в голову не пришло потревожить его сон. Я сразу поднялся к себе наверх, стараясь как можно меньше шуметь. Поцеловав спящих детей, я тотчас лег в постель и тихонько разговаривал с женой, которая, к счастью, чувствовала себя немного лучше.