Том 3. Рассказы. Воспоминания. Пьесы - страница 10

стр.

Я повторил. И еще прибавил. Дескать, вы, говорю, ваше высокоблагородие, последняя дрянь и даже хуже. Вы, говорю…

Понимаете? Не ругается! Не дерется! Смеется, как лошадь.

– Еще! – говорит. – Еще!

Даже ругаться скучно. Чего, в самом деле? Я же не граммофон.

Я постоял, порычал немного и замолчал.

Тогда он кончает смеяться, поправляет свою офицерскую саблю и начинает командовать.

– Вы, – говорит, – господин доктор, пожалуйста, подзаймитесь немного с этим субъектом. Успокойте его слегка, приведите в порядок, а после пришлете его к нам в штаб. А вы, братцы, покараульте пленного. Филатов останется здесь, а Зыков – наружная охрана. После, Зыков, приведешь его в штаб.

Подцепил свою вострую саблю и поскакал. А за ним и Зыков. Дверь перед ним отворяет. И в сени за ним бежит.

И там, в этих сенях, кто-то вдруг как заорет:

– О-ох!

– Что? Что такое? – говорит доктор.

Тут Зыков кричит:

– Ничего! Ничего! Не извольте беспокоиться. Это их благородие спотыкнулись. О притолку шмякнулись.

– Ах, – говорит доктор, – разве можно так резво бегать?

Ну, мы остались втроем: я, Филатов и доктор.

А доктор-то, доктор! Фу, ей-богу, ну прямо без смеха глядеть невозможно.

Такого доктора, если потребуется, пристукнуть – совсем пустяки. Деревянной ложкой можно пристукнуть.

Но я вижу, что здесь у меня ничего не выйдет. Во-первых, Филатов как столб стоит со своим наганом. Потом – окно. Оно хоть и открыто, но за окном на завалинке больные сидят, – мне даже их голоса хорошо слышно, – а на подоконнике всякая мура стоит: банки, склянки, микстурки, клистирки…

Нет, я вижу, что здесь ничего у меня не выйдет, и стою тихо.

А доктор меня начинает лечить.

– Так вот, – говорит, – молодой человек… Откройте, пожалуйста, рот.

Я говорю:

– Зачем? Чего, – говорю, – вы там не видали?

– А я, – говорит, – хочу убедиться.

– Ну ладно, – говорю. – Убеждайтесь.

И рот раскрыл. И язык высунул.

– Да, – говорит доктор. – Язык у вас в полной исправности. Могу вас порадовать. Но только, – говорит, – он чересчур синий. Как будто его в чернилах купали. А? Вы, молодой человек, чернила не кушаете? Хе-хе!..

– Нет, – говорю.

– Так, так, – говорит. – И десны у вас распухли. Ну, – говорит, – нате, скушайте, пожалуйста, пирамидону.

Я съел. Ничего.

Мне, понимаете, так здорово есть хотелось, что я бы и самого доктора съел.

– Вы что? – говорит. – Военнопленный?

– Да, – говорю. – Не в гости, конечно, сюды приехал.

– Значит, вы – большевик?

– Был, – говорю. – Да.

– Ах, – говорит, – вы сядьте. Что вы стоите? Вот, пожалуйста, табуретка – присаживайтесь.

– Нет, – говорю, – спасибо. У меня, – я говорю, – на том месте, где сидят, заметка на вечную память. Я, – говорю, – этим местом сидеть не могу. Но если б мне жить привелось, я бы, – говорю, – не забыл, что и как. Я бы, – говорю, – помнил.

И тут я, товарищи, извиняюсь, штаны опустил и показал доктору.

– Ах, – говорит доктор, – ах, какая жестокость!

А Филатов как загогочет:

– Го-го-го!

– Ты что? – спрашивает доктор.

– Виноват, – говорит, – ваше благородие. Поперхнулся.

А доктор нахмурился и говорит:

– Ну, – говорит, – молодой человек, если вас не расстреляют, приходите, – я вам еще пирамидону дам.

– Ладно, – говорю. – Зайду.

Смеюсь, конечно. Зачем мне, скажите, после смерти ходить, старичков пугать? Я насовсем помирать собрался. А живым я ходить уж, понимаете, не надеюсь. Нет, не надеюсь, ни чуточки.

– Ну что ж, – говорит доктор, – можете отправляться.

А сам уж скорей к рукомойнику – пальчики мылить.

Филатов командует:

– Шагом марш!

И наган свой наизготовку.

Выходим через сени на улицу. Зыков сидит с больными. Сидит на завалинке с больными и что-то рассказывает смешное. Те на него хохочут. Зубы скалят.

– А! – говорит. – Комиссару почтенье! Ну, как, – говорит, – поставили вам золотую плонбу?

Все:

– Ха-ха-ха…

Смешно, понимаете, дуракам.

И Филатов тоже грохочет.

Я говорю:

– Поставили бы, – говорю, – тебе такую пломбу в глотку… Говорок тамбовский!

Все опять:

– Ха-ха-ха!.. Ловко отшил! Браво!

Зыков мне отвечает:

– Я-то тамбовский, а ты, интересно, каковский?

Я говорю:

– Знаешь? Я с тобой и говорить не хочу. Продажная ты, – говорю, – шкура! Белобандит!