Том 4. Книга Июнь. О нежности - страница 33
– Я гляжу на вас, маленькая моя, не меньше пяти минут. О чем вы думаете?
Кука молчала. Чувствует, что краснеет до слез. Он вдруг взял ее руку.
– Маленькая моя! Необычайная! Смотрите, как ее ручка дрожит. Словно крошечная птичка. И пульс бьется. Господи! Бьется сердце маленькой птички. Кукиной руки!
Он прижал ее руку к своей большой горячей щеке, потом стал целовать ее быстрыми твердыми поцелуями.
– Кука, маленькая, как я люблю вас.
И, точно в пояснение, прибавил:
– Серьезно, сейчас я вас одну в целом мире люблю.
Кука не шевелилась.
Он обхватил рукой ее плечи и, быстро нагнувшись, поцеловал ее в губы.
Кука закрыла глаза.
«Господи! Что же это? Это ли счастье – этот ужас? Зоя, красавица, гордая, и я, бедненькая, рваненькая. Зоино счастье красивое, где же оно? Куку, которая „веснушками шевелит“, целуют теми же губами…»
И вдруг поняла, что значит «никому ничего не скажем»…
– Ну, маленькая моя! – говорит ласково-насмешливый голос. – Ну можно ли так бледнеть?
Лакей убирал со стола закуску, и князь, слегка отодвинувшись от Куки, сказал, наливая уксус в салатник:
– Сегодня удивительный день. Я бы мог выразиться, что сегодня Бог сотворил для меня небо и землю. Ай, что с вами?
Он схватил ее за руку выше локтя. Ему показалось, что она падает. Но она вырвалась и встала, бледная, страшная, с открытым ртом, задыхающаяся. И вдруг подняла стиснутые кулаки, прижала их к щекам, закричала, качаясь:
– Подлый! Вы подлый! Обнимали меня здесь, как портнишку, как швейку… пусть… это пусть… это забавлялись… чего со мной считаться… А ее святые слова вы не смеете повторять! Не смеете!.. Убью!.. Убью!..
Голос у нее хрипел и срывался, и чувствовалось, что, будь у нее силы, она кричала бы звенящим отчаянным криком.
Князь, криво улыбаясь, налил в стакан воды. Взял ее за плечо. Она отскочила, словно обожглась:
– Не смей прикасаться ко мне, гадина! Не смей! Убью-у-у!
И была в ее дрожавшем бескровном лице такая безмерная боль и такое гордое отчаяние, что он перестал улыбаться и опустил руки.
Не сводя с него глаз, словно как зверя держа его взглядом на месте, она обошла стол и вышла, стукнувшись о притолку плечом.
– О-о-о! – со стоном вздохнул он. Попробовал насмешливо улыбнуться:
– Quelle corvee![16]
Но вдруг заметил на столе Кукины перчатки. Простые, бедненькие, рваненькие Кукины перчатки.
Слишком маленькие и ужасно бедные на твердой холодной скатерти, рядом с хрустальным бокалом, рядом с резным серебром прибора.
И, не понимая, в чем дело и что с ним происходит, князь почувствовал, что тут уж никак не устроишь так, чтобы все вышло забавно и весело.
– Но ведь, право же, я не хотел ее обидеть. Неужели я был некорректен?
Кафе
Весна.
Медленнее идут прохожие – греются, дышат.
Кафе выставили на террасы все запасные столики. Все переполнено.
И густая, медленно, полноводно плывущая толпа любуется этим привычным парижским видом своих тротуарных берегов.
Вот пристань – «Napolitain», вот другая – «Madrid», вот «de la Paix». И везде как будто те же лица, точно они переходят на гастроли из одного помещения в другое.
На первом плане – задумчивая, тщательно расписанная девица перед стаканом пива. Она ждет легкомысленного знакомства. На ней модная, но недорогая шляпка и всегда новые башмаки, так как ноги – это ее аванпост, разведка, которая высылается за пленными.
Второе постоянное лицо – тучный пожилой господин с нафабренными усами и красным жилетом рытого бархата. Поэтически подвязанная шелковая тряпочка заменяет галстух и свидетельствует о художественной натуре тучного господина. Воротничок слишком перекрахмаленный, ломкий, с обтертыми перегибами, выглажен, очевидно, не очень опытной, но любящей рукой. Перед господином крошечная рюмочка коньяку.
Ну кто из нас не видел его? Ведь это тот самый милый парижский бульвардье, которого так любили романисты мопассановской плеяды. Он даже как будто старается сохранить тот старый запечатленный литературный облик.
За ним дама с большой узкой картонкой, которую она поставила под стол. Дама принаряжена, усталое ее лицо подмазано.
– О, эти дамы! Они готовы до обморока бегать по магазинам.