Том 4. Книга Июнь. О нежности - страница 40

стр.

Но с любовью нельзя совладать…

И повторили струны убедительным говорком:

Нельзя совладать…

– А скажите, Лизавета Андреевна, – вдруг сказал он и замолчал, испугавшись своего громкого голоса.

Но надо было продолжать, потому что она повернула голову.

– Скажите, вы согласились бы быть женой помещика?

Она покачала головой:

– Зарыть себя навсегда в деревне? Навеки отказаться от мечты? Я знаю – жизнь актрисы тяжела. Интриги. Закулисные дрязги. Но человек, который посвятил себя искусству, должен быть выше этого. И должен быть прежде всего свободен.

Марельников встал, с шумом отодвинул стул и голосом, каким говорят в большой компании, бодрым и громким, сказал:

– Разрешите откланяться, милейшая Лизавета Андреевна… С самыми лучшими пожеланиями. Всего доброго и до скорого-с! Хе-хе!

Она проводила его до сеней, он снова расшаркался и громко застучал сапогами по лестнице.

На дворе было уже темно, а в небе ясно различалась серебряная в зеленых лучиках звезда.

Холодно!

Купцов конек задумался у крыльца, слившись с сумерками, стал тихий. Звякнул подковой по мостовой.

На повороте Марельников обернулся.

В сером домике засветилось теплым жилым оранжевым светом окошечко.

– Живет! Ну что ж! Пусть. Пусть живет…

Он тронул конька вожжей и уже бравым помещиком крякнул молодецки:

– Э, чего там, брат! На актрисах, брат, не женятся!

И, колыхнувшись на ухабе, повернул к купцову дому сдавать таратаечку.

– До будущего, значит, года? Хе-хе! До будущего…

Гудок

Поздно ночью, когда Париж стихает, тянется по улицам вереница телег, груженных овощами. Везут их лошади, стуча о камни крепкими подковами, и этот странный здесь, в Париже, стук – дает мне Россию.

Этот стук был одной из мелодий нашего города, деловой и грубый летом, когда сливался с дребезжанием дрожек и грохотом груженого железа, и такой страстно-тревожный, когда, пробивая водянистый последний снег, звенит обещанием весны, особенно звонкий на рассвете, когда еще спят труд и забота и еще не спит счастье.

А позже, когда взойдет солнце, – помните, чирканье дворницких скребков, счищающих снег?

Тоже наш, русский звук, мелодия нашего города.

Но самое вечное, самое незабываемое для меня – это гудок, рассветный, фабричный гудок, долгий, тоскливый, безысходный…

Я помню его очень рано. Вижу себя маленьким ребенком, в кровати с плетеными стенками. Я тогда часто просыпалась на рассвете, в это самое страшное время, когда тихая тьма ночи начинает клубиться туманом, шевелится тенями, ползет прочь от мутнеющего окна, забивается в углы, за шкаф, за лежанку, колышется, зыбится. Борются свет и мрак, Ормузд и Ариман, и злая рать черной силы бьется, умирая, и душит тоской.

Помню, как лежала я, не смея шевельнуться, и даже холодно было глазам, так широко они были раскрыты, смотря в этот бесшумный, жуткий хаос рассвета.

Помню, самое страшное было на лесенке, на трех ступеньках высокого порога. Там чернел большой мутный котел, клубился дым, и безногие бородатые тени нагибались и мешали в нем длинными костылями. Тихо. И вдруг, несказанной тоской ущемив душу, долгий, зловещий, голодный, вливался в жуткие видения рассвета вой фабричного гудка.

И тогда оцепенение мое проходило, сменялось острым ужасом, и я садилась, съежившись комом, и кричала звериным криком без слов:

– А-а-а-а!

Я знала, что это гудок, что он зовет на работу фабричных.

– Чего боишься, глупая, – ворчала няня. – Это рабочие подымаются.

Но здесь, глядя на клубящиеся враждебные тени, я слышала в нем их вой, волчий вой горя и злобы.

Потом, через много лет, как странно услышала я его снова…

Это было весной в Петербурге. Помню слезливый, липкий, похожий на насморк, день, не холодный, но знобкий, когда трясет человека в самой теплой шубе. Бродим по улицам тихо, как рассветные тени, колышемся на месте, тянемся вдоль и поперек Улица тиха, пуста и свободна, и мы можем медленно и зыбко ходить прямо по мостовой. И все молчат, но молча понимают друг друга по каким-то неуловимым движениям. Так разговаривают лошади, стоя рядом в упряжке.

Все мы ждем чего-то, но не показываем друг другу, что ждем. Точно по какому-то тайному договору должны притворяться.