Том 4. Лунные муравьи - страница 14
И она чудесно менялась, покорная моему желанию, жаждущая угодить мне, сделать меня счастливым хотя бы ненадолго. Порою я сам не знал, какою я ее хочу. Тогда она являлась мучительницей, недоступной и тем более таинственной, – и я понимал, что хочу именно мучений.
Я плакал без слов у зеленого кресла на коленях той любимой, которая перестала быть Олей, а потом утешенный шел опять к Оле, искал ее и находил.
Иногда она гримасничала со мной. Приходила обманно, грубо, на одно мгновенье, смеялась мне из-под широкой шляпки ночью на Невском. Но я не сержусь на нее. Со всеми это бывало. Наверно и с вами, читатель. Это мимолетный ее каприз, а она добрая, она потом придет иначе, так, как вам самому будет хотеться и нравиться.
Ну, вот, любовная история, собственно, и кончена. История, а не жизнь любовная, потому что жизнь продолжается все так же. И если б даже моя кончилась – ваша, читатель, будет продолжаться все так же. Все так же…
Странно! Иногда, несмотря на мое счастье, на меня нападает какая-то грубая, глухонемая тоска, такая зловредная, что я сам себе становлюсь не мил. Нигде не мил: ни в той половине жизни, где я живу, – думаю, говорю, ненавижу, люблю, действую, страдаю, с людьми, – ни в другой, где я или молчу, или лгу, сладко плачу или весело смеюсь, где я люблю женщин: маму и Олю.
Тоска приходит полосой. Черт ее знает откуда. И ничем ее не возьмешь, нужно терпение. Сама приходит, сама уходит.
В полосу тоски и был у меня этот разговор, который запишу кстати.
Сидел я в старом, большом, немодном ресторане. Теперь ведь пошли этакие стиль-модерны, где новейшие декаденты собираются. Я их люблю, и с декадентами знаком, но когда на меня тоска нападает – я иду в старый трактир без модернов, со старой публикой, старыми занавесями и с органом, который чуть не Лючию жарит. Достоевский это верно подметил, что тоску нашу несем непременно к трактирной Лючии.
Сидел долго, один. Пил красное вино.
Красное вино – грузное, оно тоску еще утучняет, а нам того и нужно. Зуб болит – надави его. Пусть больнее.
Наконец, я встал и поплелся к выходу, глядя в паркет. Было уж часа два ночи.
– Постой, здравствуй! – сказал кто-то около меня. Я поднял глаза.
За ближайшим столиком сидел мой давний приятель, музыкант Оайль.
Мне было все равно, я подошел и сел к Оайлю. С ним сидел еще кто-то.
– Вы ведь знакомы? – сказал Оайль.
Я припомнил, что мы, точно, знакомы. Это был довольно молодой, титулованный земец, но уж очень какой-то сытый и ясный. Знал я его мало. Оайля я скорее любил, но в данную минуту они оба мне были равно безразличны.
Они тоже пили красное вино, но я тотчас же заметил, что на Оайля и на земца вино действует неодинаково. Земец был пьян, но ясен, Оайль угнетен до надрыва.
– Послушай, – заговорил Оайль, торопясь. – Это перст, что мы тебя встретили. Мне тебя-то и нужно было. Ты мне необходим, понимаешь? Я все скажу, я слишком страдаю… Есть такие минуты в человеческой жизни… Я пьян, но пусть. Пьяные слова – это правда, которую трезвый скрывает…
– Да в чем дело?
Хотя Оайль считался моим приятелем, я его видал нечасто, и жизненных признаний он мне никогда не делал. Но в ту минуту я вдруг вспомнил, что, кажется, земец этот играл в жизни моего приятеля большую роль. Он был первым мужем женщины, на которой после развода и не так давно женился Оайль. Слышал я, что Оайль вовсе не стремился к разводу и женитьбе, а случилось это как-то само собой.
– Извините, – сказал граф, подливая себе вина и сверкнув дорогими перстнями. – Друг наш очень огорчен, а я его утешаю. Может быть, вы мне поможете. Дело очень простое, раз уж пошло на откровенности. Лили… виноват, Ольга Александровна, супруга господина Оайля, его покинула.
Я спросил грубо:
– Это ваша бывшая супруга?
– Да-с, моя бывшая. Вот я и уверяю, как знающий человек, что господин Оайль совершенно напрасно огорчается. Когда она покинула меня, я совсем не огорчался, а поспешил дать ей развод, чтобы она устроилась, с кем ей желательно.
– Очень мне нужен был ваш развод! Я вовсе не хотел жениться! Оттого она меня и разлюбила, что женитьба – это… это…