Том 4. Лунные муравьи - страница 7
От равнодушия я не верю в возможность спасения, – изменения. Ведь какая сила дыханья нужна, чтобы сдуть тяжкие пары, чреватые ядом; ведь приникли они к земле нашей близко, тесно, цепко. Божье разве дыханье сдуло бы их, смело, очистило смертно-затихшую землю… Божье разве.
Я не помышляю убивать себя. Ведь мне живется спокойно. Однако на всякий случай, чтобы после уж не возиться, я выдвинул из-под кровати запыленный ящик фотографических принадлежностей и нашел баночку с миндально-белыми кристаллами.
У меня есть коробочка с облатками пирамидона: принимаю, когда голова болит. Так вот я и придумал: расклеить одну облатку, пирамидон высыпать, а положить туда этого… белого, растерев предварительно кристаллы в ступке. Облатку я опять заклеил. На ней чернилами поставил крестик и положил ее с краю, чтобы еще не ошибиться как-нибудь, Боже сохрани. Я не собираюсь отравливаться, да еще случайно.
На дворе, кстати, подмораживает… Вот не знаю, как я перенесу следующую оттепель. Для моих муравьиных сил это слишком. Хорошо, если не будет оттепели. А вдруг – будет? В декабре? В январе?
Ну что ж, тогда облатка с черным крестиком. «Хорошо…» и не больно даже.
Милые сестры Катя, Даша, Варя и другие, кухарки, проститутки, курсистки, невесты, любовницы, матери и старые девы, – милые братья, полковники, механики, рабочие, судебные пристава, студенты, революционеры, правоведы, редактора, гимназисты, и вы, штукатуры с рублем, и бунтари, и экспроприаторы, и губернаторы, – все поконченные и сами с собою покончившие, все удавленники, утопленники, отрав-ленники, зарезанные и разорванные, братья мои, тени смертные – ждите меня! Я – ваш, я – как вы. Подует гнилой ветер с гнилого моря, захлюпает коричневая петербургская грязь под моими муравьиными ножками, – и они заплетутся, и я упаду и хрустну, как вы упали.
До свиданья, милые… до первой оттепели.
Он – белый>*
…Он не зол, но добр, ибо Творцом он создан Ангелом светлым и весьма блистающим, и как разумный – свободным.
Св. Иоанн Дамаскин
Студент Федя Смуров заболел воспалением легких.
Он сначала долго переламывал себя, и когда пошел к доктору – болезнь была уже в полном разгаре.
В больницу ни за что не хотел лечь. Так и провалялся в своей комнате, которую снимал у маленького чиновника-холостяка, на Петербургской. Пить ему рябая Лукерья подавала, а лекарство сам принимал, когда приходил в себя.
Доктор, спасибо, хороший ему попался, молодой, добрый, каждый день заезжал.
Хмурился все-таки, в больницу советовал. Болезнь тяжелая, а Федя и без того был какой-то дохлый: кашлять никогда не кашлял, но на лестницу войдет – долго отдышаться не может.
Ну, однако, ничего. Температура спала, и доктор сказал, выслушав его, что воспаление совсем проходит.
– Встать, значит, можно? – спросил Федя тихим голосом.
– Встать? Нет, нет! Куда вам еще вставать! Боже сохрани. У вас сердце слабое. Лежите как можно спокойнее. Кушайте побольше. Я денька через два заеду. Как можно спокойнее!
И Федя стал лежать.
Никто его не навещал, рябая Лукерья не надоедала, да и внутри у него, в душе, стояла такая тишина, что уж чего спокойнее. Хорошо, что он в больницу не лег. Хорошо, что в Елец, старенькой матери своей ничего не написал. Ведь приехала бы; наскребла бы денег и приехала. Измучилась бы только. А какие капиталы у вдовой дьяконицы.
Кстати, что у Феди деньжата случились – за работу отдали – на болезнь и хватило. Уж ничего не поделаешь. Вот только доктору еще заплатить.
Впрочем, он обо всем этом думал едва-едва. Ни об этом, и ни о чем другом. Но странно: и того сладкого, животного чувства выздоровления, которое бывает после тяжелой болезни, он не испытывал. Тихо-тихо лежал.
В узенькой комнатке не тесно – добра у Феди почти никакого нет. Книги на этажерке и на полу, в угол сдвинуты. Лампа на рабочем столе, позади кровати. И заставлена лампа томом Достоевского. В ногах у Феди стул, на спинку брошен халатик бумазейный, мать в Ельце сама сшила, пригодился.
Тихо-тихо лежит Федя в тихом полусумраке от тома Достоевского. Засыпает, подолгу спит. И сны видит тихие. Свою жизнь, как он жил до болезни. И те же мысли, какие у него до болезни всегда были, неотвязно, точно пригибавшие его вниз, так что и ходить уж он стал горбясь. Вообще, жил Федя, словно крадучись.