Трагический художник России - страница 6

стр.

Объективно говоря, шаламовская проза перекликается не столько с прозой Белого или Достоевского, сколько с чеховской. И по-чеховски звучат рассуждения Шаламова о том, каким должен быть рассказ: «Никаких неожиданных концов, никаких фейерверков. Экономная, сжатая фраза, простое, грамотное изложение действия... И одна-две детали, данные крупным планом».

Это строки из шаламовского письма кинодраматургу А. 3. Добровольскому в марте 1955 года. Колымские рассказы уже пишутся (с 1954 года), и автор обдумывает свою работу над ними. В них он проявит себя мастером детали. Словно в сюрреалистической картине встает перед нами внешне совершенно нормальный, обычный «светлый блондин», голубоглазый младший лейтенант Постников из рассказа «Галина Павловна Зыбалова». Он очень переживал, что пропустил два занятия по политучебе. Этот скромный и даже застенчивый юноша с медалью «За отличную службу» задержал в тайге убежавшего зэка. Не желая возиться с ним, застрелил его па месте. А чтобы отчитаться перед начальством и удостоверить личность беглеца, Постников отрубил топором у него руки и положил их в свою сумку. Беглец оказался двужильным и ночью, очухавшись, заявился в лагерный барак. Даже на видавшей виды Колыме эта история наделала много шума. Повествует о ней Шаламов с внешним спокойствием, отчего становится еще страшнее.

Читая колымские рассказы, мы ощущаем их исповедальный характер, о чем не раз говорил и сам Шаламов. Он пишет их прежде всего ради самого себя, как самоизлияние, самовыражение. «Все, что раньше,— все как бы томится в мозгу, и достаточно открыть какой-то рычаг в мозгу — взять перо,— и рассказ написан». И еще: «Для автора самое главное — это возможность высказаться — дать свободный мозг тому потоку». Последняя часть фразы кажется странной, если не косноязычной. Но здесь заложена глубокая идея — свободного потока сознания, который выплескивается на бумагу.

У Шаламова есть рассказ «Марсель Пруст». Он не о Прусте, а о красавице заключенной и ее любовнике, гнусном сифилитике. Но и о Прусте тоже. Неведомыми путями его роман «В поисках утраченного времени» попал в колымскую больницу. «Кто будет читать,— спрашивает себя автор,— эту странную прозу, почти невесомую, как бы готовую к полету в космос, где сдвинуты, смещены все масштабы, где нет большого и малого? Перед памятью, как перед смертью,— все равны, и право автора запомнить платье прислуги и забыть драгоценности госпожи. Горизонты словесного искусства раздвинуты этим романом необычайно».

Столь высокой оценки Прусту не давал, кажется, ни один из советских писателей шестидесятых годов. Следы его влияния почти не просматриваются в нашей тогдашней прозе. Но оно чувствуется в колымских рассказах Шаламова: отбор характерных деталей нередко имеет своим критерием не столько объективно-ценностную их значимость, сколько авторскую волю, субъективную логику актуализирующей себя памяти. К примеру, с медицинской небрезгливостью Шаламов повествует о недержании мочи у лагерных доходяг и о цвете кала у заболевших дизентерией. Такого рода детали важны для автора, и его не волнует, насколько они типичны и типичны ли вообще. Если же деталь, по его мнению, типична, то она вырастает у него до «символа эпохи», становится «эмблемой эпохи, как, скажем, арестантская тачка (рассказ-очерк «Тачка II»). С этим можно поспорить: скорее, это — символ сталинского лагеря, отождествление его с эпохой несет в себе некоторое упрощение. Однако в системе шаламовского мышления образ колымской тачки имеет глубоко обобщающий смысл, что в целом не противоречит объективной исторической логике. Как крупный писатель-мыслитель, Шаламов в конечном счете всегда выражает эту логику, но со своими коррективами.

Можно предположить, что на экране его внутреннего зрения динамично всплывали те или иные лагерные подробности, которые вызывали у него различного рода ассоциации. И каждый рассказ строился как свободная фиксация авторского потока сознания. Но в отличие от Пруста создатель «КР» стремится строже организовать этот поток, который лишен какой-либо эклектичности, художественного беспорядка. Шаламов слишком плотно вписан в литературную традицию русской классики, чтобы стать правоверным прустовцем.