Тревожные облака - страница 8
- Инженер?
Жильцы дома были для нее инженерами, докторами, столярами, бухгалтерами - они занимались делом, тех же, кто был ей не ясен, тетя Паша называла иначе: «Отой лайдак из двенадцатой квартиры».
- Ой, горе мое! Як же ты попал До нас? - пробормотала она. - Дом теперь казенный, в трех парадных немцы квартируют, на ганочку[9] солдат с автоматом, а тут меня на караул поставили. Не дом он теперь, а цвинтар[10], настоящий цвинтар… И лифт стоит. Нация, а лифта нема!
- Где Люда? - тихо спросил Соколовский. - Леночка где?
- Поехали твои! Все поехали…
Она повела Соколовского вниз по темной лестнице.
- Сели на чемоданы та на узлы, молчат и плачуть, я же их и на вокзал провожала… Вагон товарный, народу набилось, не дай господь. Леночка ваша у самой двери, як чайная роза… Очи - от такие! - Паша показала. - Малая, а беду чует… Тут осторожно, ступенька сломана! - Она сжала руку Соколовского. - Оченята большие, - повторила она, пробуждая в душе Соколовского боль, и нежность, и страх за них, уехавших, - а рученька тоненькая, наскризь светится, як сосулька на солнце… - Тетя Паша глубоко вздохнула. - И батько с мамой твои поехали. Куда подались, кто их там накормит, кто старость пожалеет?! - И было в ее голосе не только милосердие, но и странное осуждение: как это люди, жизнь прожившие на одном месте, вдруг покидают его? Не быть ли от этого беде и еще большего для всех страдания?
Они вошли в комнату. Красноватый свет заката клубился по ней, усиливая горечь и тревогу. Здесь на всем лежала тяжесть одинокого, лишенного смысла существования, будто горестные мысли наложили печать на все вокруг - на пустые, без выражения окна, холодные салфетки, распластанные по комоду и столу, на тускло мерцающие никелированные шишки кровати и старые фотографии. Паша поняла его взгляд:
- И Гриши нема. Нема моего соловейка… Як жил веселый та безгрешный, так и помер.
Паша не плакала, но Соколовский почувствовал, что ее гложет горе, которого уже не утишат слезы. Небольшие круглые глаза горели в резко запавших глазницах, лицо потемнело, сделалось непривычно жестким.
- Он ведь не старый был?
- По годам - старый, а по сердцу - всех вас моложе, - сказала она без колебания, не боясь задеть этим ни Соколовского, ни кого другого. - Когда немец город брал, мы с Гришей отут стояли, все видать было. - Она показала на место у окна. - Немец с танками, с пушками, а машины - глянуть страшно, мы таких сроду и не видали, под такой полуторка наша проедет! Только они за наш дом поднялись, а им в ноги гранаты. У соседей в доме двое засели, гранаты покидали, а потом и сами на улицу, аж на середку, выскочили, «Интернационал» як на митинге, спивали, пока не легли. Мы до солнца вышли - лежат, як браты, двое солдат, обое еще хлопчики. Гриша ямку выкопал в парке, поклал их рядком и накидал могилу. Только стал дерн резать, аж тут немцы: «Кто схоронил?» Гриша фуражку скинул: «Я!» - «По якому праву?» - «По обряду, - говорит Гриша, - по-православному…» И слухать не стали - убили его и ко мне: «Закопуй, старая ведьма». Я его с солдатами и поклала. Тесно, а свои люди… одного горя родичи.
- Бедная вы, тетя Паша!
- Сроду не была богатая, а с Гришей як княгиня жила. С вечера выпадет снег, встанем мы с ним до света, выйдем на белую улицу. На столбе фонарь ветром гойдается[11], кругом ни души… А мы с ним хозяйнуем. Потом люди на службу пойдут, и людей всех знаем, и нам от них уважение…
- Место, где могила, смотрите, тетя Паша, и другим скажите. Люди еще памятник там поставят.
- Тут оно, это место. - Она коснулась рукой груди, потом пальцем потрогала свои иссеченные временем губы. - Я и землю там всю перецеловала.
3
Соборная поразила Мишу Скачко. Красивой улицы, неторопливо бежавшей к реке в сверкании витрин, в огнях кинореклам, улицы, словно отлитой из розово-серой радужной гранитной брусчатки, бетона и стекла, не существовало. Непроезжая тропинка вилась среди руин, они громоздились справа и слева, обнажая скрытый прежде домами холмистый рельеф.
Кирпичный дом, через подворотню которого Скачко проходил в глубину зеленого двора, лежал ничком на мостовой. Развалины дотянулись до молодых лип на другом тротуаре и заперли улицу. Дом в четыре этажа, всегда набитый людьми, дом в оранжевом свете абажуров, в трепете кружевных занавесок, в разноголосице патефонов, неуклюжий серый дом, который вечерами казался красноватым и легким, лежал, горбатясь выступами цокольных стен. Казалось, он успел врасти в землю, упрятать в нее искореженные стальные балки, людской скарб, все, чем когда-то была наполнена его утроба.