Три грустных тигра - страница 25

стр.

а это не то же самое, что то же самое, и засмеялась и сказала, То самое пьет одна Звезда, а больше никто этого пить не может, и опять захохотала, так что ее огромные груди тряслись, как трясутся брызговики на старом грузовике, если завести мотор.

И тогда чья-то ладошка обхватила мой локоть, и это была Иренита, Ты тут всю ночь сидеть собираешься, спросила она, с толстухой, а я не ответил, и она снова спросила, С толстухой сидеть будешь, и я сказал, Да, просто сказал, Да, и все, а она ничего не сказала, только вонзила ногти мне в ладонь. И тогда Звезда расхохоталсь, надменно, самоуверенно, взяла меня за руку и сказала, Да брось ты ее, пускай кошкам на крыше свои когти показывает, а Ирените сказала, Ты, мелочь, на стул залезь, и все засмеялись, даже Иренита, ей пришлось засмеяться, чтоб не показаться дурочкой, чтоб не стать посмешищем, и во рту у нее стали видны две дырки на месте верхних клыков.

В компашке всегда было свое шоу, после того как основное кончалось, вот и теперь одна танцовщица танцевала румбу под музыку из автомата и вдруг остановилась и сказала проходящему официанту, Мальчик, включи свет, зашибись получится, и официант пошел к рубильнику и крутанул, и еще, и еще, но каждый раз, когда музыка в автомате смолкала, танцовщица зависала в воздухе и делала странные, долгие движения всем своим головокружительным телом и вытягивала ногу, то канареечно-желтую, то цвета земли, то шоколада, то табака, то сахара, то почти черную, то коричную, то кофейную, то кофейно-молочную, то медовую, блестящую от пота, гладкую от танца, иногда юбка взлетала, открывая круглые и глянцевые, канареечные и коричные и табачные и кофейные и медовые коленки, до бедер, долгих, полных, упругих и безупречных, — и лицо ее запрокидывалось назад, вверх, в одну сторону, в другую, налево и направо, снова назад, всегда назад, назад затылком, в вырез на сверкающей табачной спине, назад и вперед, — поводя ладонями, руками, плечами, а кожа этих плеч, невообразимо эротичная, невообразимо чувственная, к этому не привыкнешь, невообразимая, поводя и неся их над грудью, впереди, над полными и плотными грудями, явно свободными, явно незанятыми, явно нежными: танцовщица без ничего под платьем, Оливия звали ее, зовут ее и сейчас где-то в Бразилии, ее, уже без мужчины, свободную, уже незанятую, ее, с лицом девчонки, ужасно развращенной, но и удивительно невинной, рождающей движение, танец, румбу сейчас у меня на глазах: все движение, всю Африку, всех женщин, все танцы, всю жизнь, у меня на глазах, а при мне не было этого чертового аппарата, а за спиной у меня Звезда смотрела на все это и спрашивала, Что, нравится, нравится, и вдруг поднялась со своего трона у стойки, когда танцовщица еще не довела румбу до конца, и пошла к проигрывателю, к рубильнику, приговаривая, Тоже мне выдумает, и отключила его, чуть не вырвала с яростью, ругань текла у нее изо рта, как пена, и сказала, Все, а теперь будет музыка. И без музыки, я имею в виду, без оркестра, без аккомпаниатора она запела неизвестную, новую песню, она лилась у нее из груди, из двух ее огромных титек, из ее брюха, из бочки, из этого чудовищного тела, и едва-едва я смог вспомнить сказку про кита, который пел в опере, потому что она вкладывала в песню что-то еще, не только приторное, фальшивое, сентиментальное, притворное, никакой дурацкой слащавости, никакого идущего на продажу feeling’а, вместо этого настоящее чувство, и голос ее струился нежно, вязко, как масло, густой голос, текущий из всего ее тела как плазма, и внезапно я содрогнулся. Давно уже ничто так меня не волновало, и я начал улыбаться вслух, потому что узнал песню, начал смеяться, хохотать, это была «Бессонная ночь», и я подумал, Агустин, ничего ты не изобрел, ничего не сочинил, эта тетка сейчас сочиняет твою песню: приходи завтра, забирай ее, записывай и по новой ставь на ней свое имя: «Бессонная ночь» рождается сегодня ночью.

Звезда пела дальше. Она была неутомима. Кто-то попросил «Пачангу», и она, замерев, выставив одну ногу вперед, ровные валики жира на руках над целым волнующимся морем жира на бедрах, постукивая об пол сандалией, которая, как лодка, терпела крушение в океане жира, раскатисто и мерно ударяя подошвой в пол, нависая потным лицом, рылом дикого зверя, лесного вепря, истекая потом с усов, бросая вперед все уродство своего лица, глаз, сузившихся, злобных, затаившихся под бровями, да и не бровями вовсе, а просто двумя козырьками жира, подведенными шоколадным темнее кожи, все лицо впереди нескончаемого тела, она ответила, Звезда поет только болеро, и добавила, Хорошие песни, с чувством, такие, что идут от сердца на язык, а с языка тебе в уши, милая, чтоб ты знала, и она запела «Нас», сочиняя для Неудачника Педрито Хунко, превращая его плаксивую вещицу в настоящую, мощную песню, полную тяжелой и правдивой тоски. Звезда пела дальше, она пела до восьми утра, пока официанты не стали все прибирать, и один из них, с кассы, сказал, Сворачиваемся, родные, и он вправду хотел так сказать, родные, а не просто ляпнул, сказал «родные», а имел в виду совсем другое, нет, он на самом деле хотел сказать «родные», он сказал, Родные, нам закрываться надо. Но еще до того, чуть раньше, один гитарист, хороший гитарист, тощий, сухенький тип, мулатик, простой и порядочный, работать он не работал, уж очень был скромный и без выкрутасов и очень добрый, но отличный гитарист, умел по-особому сыграть какую угодно модную песенку, будь она даже дешевка дешевкой, он умел выудить чувство со дна гитары, перебором достать до сердцевины любой песни, любой мелодии, любого напева, он был одноногий, носил деревянную ногу, а в петлице — гардению, всегда, мы его ласково называли Голубчик Нене, в шутку, ну, как всех этих певцов фламенко зовут Голубчик Сабикас, или Голубчик из Утреры, или Голубчик из Пармы, Голубчик Нене сказал, попросил, Можно тебе разок подыграть болеро, Звезда, и Звезда очень горделиво, поднеся руку к груди и ударив два или три раза по своим огромным титькам, Нет, Голубчик, нет, сказала она, Звезда всегда поет сама, музыка ей ни к чему. После этого она как раз спела «Злую ночь», свою знаменитую пародию на Кубу Венегас, мы все чуть не полегли со смеху, а потом спела «Ночь и день», а потом кассир велел расходиться. И раз ночь уже кончилась, мы разошлись.