Три грустных тигра - страница 41
Я стоял и размышлял о том, что играть на бонго, или на тумбе, или на пайле (или на ударных, на литаврах, как говорил Куэ, давая понять, какой он образованный и в то же время ослепительный, сексапильный и всеми любимый за остроумие) означает быть одному, но не в одиночестве, это как летать на самолете, — я хочу сказать: сам-то я дальше острова Пинос не летал, — не пассажиром, а летать, как летает летчик, видеть из самолета распластанный внизу пейзаж в одном измерении, но знать, что измерения окружают тебя со всех сторон и что инструмент, будь то самолет или барабаны, ими управляет, и можно лететь низко и видеть дома и людей или лететь высоко и видеть облака и зависать между небом и землей, вне измерения, но одновременно во всех сразу, и вот я стучу, выстукиваю, наяриваю, расхожусь с мелодией, отбиваю ногой ритм, вымеряю его в уме, прислушиваюсь к трещотке внутри себя, которая все еще издает деревянный стрекот, хотя ее давно уже и в оркестре-то нет, считаю молчание, мое молчание, слушая оркестр, выделываю пируэты, завитушки, вонзаюсь, кружусь на левом барабане, потом на правом, потом на обоих сразу, изображаю авиакатастрофу, вхожу в пике, обманываю колокольчики, трубу, контрабас, вклиниваюсь безо всякого предупреждения, притворяюсь, что вклиниваюсь, вовремя выворачиваю, вхожу в рамки, направляю инструмент куда надо и, наконец, приземляюсь: играю с музыкой, дотрагиваюсь, выбиваю музыку из двух козлиных шкур, натянутых на деревянные ведра, из козла, увековеченного в блеянии, ставшем музыкой между ног, яйцами оркестра, вроде с ним заодно и все же настолько вне одиночества и вне компании и вне мира: в музыке. Полет.
Я все еще стоял и думал, с той самой минуты, как Куэ и Сильвестре отчалили любоваться райскими птицами в музыкальной клетке «Сен-Мишеля», когда мимо пронесся кабриолет и в нем, почудилось мне, Куба на заднем сиденье с мужчиной, возможно, моим другом Кодаком, а спереди другая парочка, и тоже в обнимку. Миновали меня и въехали в парк отеля «Националь», и я решил, что это не может быть Куба, она ведь, наверное, уже дома, спит. Кубе необходимо отдохнуть, она приболела, ей «нехорошо», она сама сказала: вот о чем я думал, когда снова раздался шум мотора, тот же кабриолет вновь проехал по улице Н и остановился в полквартале от меня, в темноте рядом с парковкой, и я услышал, как кто-то приближается, доходит до угла и сворачивает у меня за спиной, и я оглянулся и увидел Кубу с незнакомым мне мужиком, и обрадовался, что это не Кодак. Она, разумеется, меня увидела. Все зашли в клуб «21». Я остался стоять как стоял, с места не сдвинулся.
Чуть погодя вышла Куба и направилась ко мне. Я ничего ей не сказал. Она ничего не сказала. Положила мне руку на плечо. Я тряхнул плечом, и она убрала руку. Просто встала молча. Я смотрел не на нее, а на улицу и, забавно, подумал, что вот-вот появится Вивиан, и мне захотелось, чтобы Куба ушла, и, кажется, я состроил такую несчастную мину, будто у меня не душа болит, а зуб. Или он в самом деле заныл? Куба медленно зашагала прочь, обернулась и сказала так тихо, что я едва расслышал:
— Научись меня прощать.
Смахивало на название болеро, но я ей не сказал.
— Долго ждал? — спросила Вивиан, и мне показалось, что это Куба говорит, потому что она появилась сразу же после ухода той, и я спросил себя, видела ли она нас вместе.
— Нет.
— Успел заскучать?
— Да нет, что ты.
— Я боялась, ты не дождешься. Мне пришлось сидеть дома, пока Бальбина не заснула.
Она нас не видела.
— Нет, мне не было скучно. Я тут курил, думал.
— Обо мне?
— Да, о тебе.
Вранье. Когда появилась Куба, я думал об одном трудном куске, который мы репетировали днем.
— Вранье.
Казалось, она польщена. Она переоделась в то платье, в котором я увидел ее впервые. Выглядела гораздо взрослее, настоящей женщиной, но совсем не призрачно-белой, как тогда. Собрала волосы в высокий пучок и подкрасилась. Она была почти прекрасна. Я так ей и сказал, естественно, опустив «почти».
— Спасибо, — ответила она. — Что будем делать? Не стоять же нам здесь всю ночь.
— Куда ты хочешь?
— Не знаю. Куда скажешь.