Тридцать шестой - страница 29
— Ну, ничего, ничего, — гладил его по волосам Александр. — Главное дело, что живой. Руки-ноги целы, голова цела, значит, мы с тобой еще повоюем во славу Господа нашего, значит, воля Его сильнее властей на Земле предержащих, помнишь же? Явил тебе сегодня Помазанник чудо, а?
И Прокл, сквозь слезы, кивал.
— Худющий-то какой! — смеялся пресвитер. — Ладно, пошли в дом, голодный, поди.
Прокл должен был бы есть жадно, обеими руками хватая все те яства, что неожиданно возникли на столе епископа Александра. Но он изо всех сил сдерживал себя: тюрьма — великолепный учитель терпения. Брал по кусочку, осторожно отправлял в рот. Он и половины названий блюд не знал или позабыл за давностью, но было вкусно, и с каждым куском все труднее становилось сдерживаться и не начать запихивать в себя горстями все подряд. После Полбы-то — «раз в день каждый день» — и не так оголодаешь.
Однако и странно было как-то: с чего вдруг на столе у пастыря, светоча скромности и умеренности, такое великолепие?
Вообще, разглядел Прокл, смотрелся Александр совсем иначе, чем раньше. Одежда новая, красивая, наверное, дорогая. Волосы напомажены, борода аккуратно подстрижена. На груди, на кожаном ремешке, висят два сколоченных накрест брусочка. Стал он как-то вальяжней и, что больше всего озадачивало Прокла, разговаривал с ним покровительственно, даже свысока, чего раньше не бывало, да и быть не могло. Что ж, слишком долго Прокла не было, слишком долго.
Сам Александр сидел, ничего не ел, только улыбался, на друга глядя. Обсудили старых знакомых, кто где, кого распяли, кого голодом уморили, кого на арене умучили. Выжили немногие. Зато и новообращенных было не счесть. Сам император благосклонно относился к их вере, и матушка его, да продлит Господь их годы, всех им благ. Эдакого подобострастия тоже раньше за Александром не водилось. Ох, много времени прошло!
— Пойми, брат Прокл, — вальяжно говорил, да нет, не говорил, изрекал бывший соратник, — наступили другие времена. Всё в руце Божьей, только Он один может знать, что да почему, а мы лишь верить должны и вере этой истово следовать. Если Господь счел нужным наградить детей и верных слуг Его, то кто дерзнет противиться Его воле? Только уж совсем какие-нибудь фанатики навроде Антония. Но тот вообще тяжелый случай. Отдельная история, потом как-нибудь расскажу, не о нем сейчас, — повелительным жестом остановил Александр вопрос, готовый сорваться с уст Прокла. — А раз сам великий и благочестивый император Константин готов объявить нашу веру главной верой империи, то не в этом ли величайшее чудо, которое Спаситель нам являет? Ты только подумай: сам император Римской империи! В чьей голове могла возникнуть эта дикая мысль? Но так повелел Господь. И свершилось чудо.
— Подожди, — стараясь прожевывать, прежде чем говорить, спрашивал Прокл, — а где же смирение? Добродетель? Бедность, наконец? Разве Помазанник не об этом вещал ученикам своим?
— Об этом, — неожиданно легко соглашался Александр улыбаясь. — А как одно противоречит другому? Разве Он не принес себя в жертву ради всех людей на свете? Разве привлечение в лоно нашей Церкви не есть величайшая из целей, которую может себе поставить себе служитель Господа? Разве миссия наша не в том, чтобы весь род людской обратился в истинную веру и наступило Царствие Его на земле?
— Да, это так. Но — убеждением, а не силой. Иначе чем мы отличаемся от язычников?
— Верой. Истинной верой, сметающей все на своем пути. Верой, которая способна творить чудеса. Верой, перед которой бессильны кумиры идолопоклонников.
— Так-то оно так, — продолжал занудствовать Прокл. — Но есть в этом что-то неправильное. Вспомни, как мы жили одной семьей, как все у нас было общее, как каждый освобождался от груза своего прошлого, что тянуло обратно, в трясину материального мира. Разве тогда не были мы истинно свободны? Разве не это удел избранных? А ты, я смотрю, вовсе от благ этого мира не отказываешься, а? Не то что раньше.
Александр заметно разозлился:
— А я должен, по-твоему, отказываться? Это с какой стати?
— А с такой, что бедность — это и есть добродетель. Ну хорошо, одна из добродетелей. А какой же ты пастырь, если не добродетелен, зато сыт и богат?