Тринадцать сеансов эфиризации - страница 18

стр.

Лагунин родился в семье, принадлежащей к третьеразрядному, так называемому «темному» купечеству. Отец его составил себе стотысячный капитал, который после его смерти перешел в собственность восемнадцатилетнего Лагунина. Эти деньги сделались источником его несчастья.

На шестом году он остался круглым сиротой.

Лишенный ласк матери и нравственного влияния отца, Лагунин скоро нашел замену того и другого. За деньги все окружающие относились к нему с материнской нежностью и за деньги же он был окружен менторскими заботами солидных и почтенных людей.

На воспитание характера и наклонностей также повлияли эти всемогущие деньги. Деньги делали его бесконечно добрым и возвышенно благородным; с ними он был, в глазах людей, умен, развит, образован и даже талантлив; за них — любим и уважаем. Одним словом, ценой своих денег Лагунин был счастлив, и это счастье вошло у него в привычку.

Между тем, наследство уменьшалось.

Наступало время свести итоги, оглядеться и глубоко призадуматься, но Лагунин ничего не видел, кроме своих совершенств.

Бедность наступила как-то мгновенно.

После трех лет безумной траты денег, у него не осталось ни гроша, но Лагунин не придавал этому обстоятельству особой важности.

— Разве нельзя трудиться? разве нельзя сделать многое с моим умом, с моей волей?..

Но, когда он не мог накормить своих кровных, закадычных друзей ужином, то ему блистательно доказали, что он, если и не глуп совершенно, то, по крайней мере, далеко не умен.

Когда, позже, он страстно, мучительно возненавидел все и всех, он увидел сам, что доброта не была в числе его добродетелей.

Одно за другим исчезали все высокие свойства и таланты Лагунина, и он сам в них разочаровался.

Привыкнув видеть в себе гения, он должен был спуститься на уровень ничтожества, чуть не идиота, всеми презираемого.

Нищета, между тем, давила его с каждым днем все сильнее. Оставалось одно самоубийство, но и для этого у Лагунина не хватило воли.

Мое знакомство с Лагуниным относится именно к этому тяжелому для него времени.

Мы тогда жили вместе, и, в описанный мною вечер, он откровенно разъяснил свое положение.

Было о чем подумать. Приходилось восстановить человеческое достоинство, возвратить счастье… Чем? Опять деньгами? Откуда их взять, да и стоит ли? Кроме того, Лагунин не был способен ни на труд, ни на преступление. Он не умел жить и не мог умереть; он даже не имел возможности искать забвения в пьянстве, так как совершенно не выносил спиртного запаха.

Я стал за ним наблюдать; но около этого времени у меня случилось дело, заставлявшее меня по целым дням и далее неделям не бывать дома.

Однажды, возвратясь, после продолжительной отлучки, домой, поздним вечером, я был удивлен странной картиной, которую представляла собой комната, обитаемая Лагуниным и мною.

Еще в то время, когда я поднимался по лестнице, меня поразил какой-то острый, своеобразный запах, несколько напоминающий собой гофманские капли>{8}.

Когда я вошел к комнату, этот запах ошеломил меня.

В комнате было три человека: Лагунин, Лесков и еще кто-то, мне незнакомый. Лагунин сидел на диване, без сюртука, с расстегнутым воротом. Лицо его представляло все признаки опьянения; но взгляд, устремленный куда-то далеко, был, однако же, совершенно сознателен. Губы улыбались.

Я никогда не забуду этой улыбки.

В этой улыбке было все: целый рай сладострастия и святой вдохновенный восторг борца, умирающего за идею… Это была улыбка идиота, почувствовавшего в себе всеобъемлющий гений; улыбка фанатика, раздавливаемого колесницей Брамы.

Я рискую остаться непонятым: — она выражала собой блаженство безумия.

В углу комнаты, за чайным столом, сидел Лесков. Пред ним стоял чайник, в отверстие которого был вставлен стакан с какой-то бесцветной жидкостью. Лесков сидел, нагнувшись над стаканом, и жадно, усиленными движениями груди, вдыхал в себя с наслаждением пар, издававший замеченный мною прежде запах.

— Что это такое? — спросил я нерешительно, стоя на пороге комнаты.

Лагунин повернулся ко мне.

— Что?! — спросил он тихо, и звук его голоса, глубокий, взволнованный, дрожащий, как бы от избытка ощущений, прошел по мне электрической искрой.