Тронка - страница 12
— А сколько в тебе осталось? Ох, как ты тогда орал. Аж ноздри зеленели!
На повороте их силой инерции сваливает в кучу, они падают друг на друга, визжат, смеются, а Виталию хочется, чтобы больше было таких поворотов, чтобы дорога не кончалась, чтобы Тоня чаще вот так валилась на него горячим тугим телом.
Но вот машина останавливается среди хлебов, и все участники экспедиции высыпают из кузова, летят на землю латаные шины, и Василий Карпович, седоусый, бодрый, восклицает весело:
— А ну-ка, разбирайте ваши колеса фортуны!
И Виталий хватает ту самую шину, на которой они сидели вместе с Тоней, хватает и хомутом набрасывает через голову на себя. Колесо приятно пахнет горячей резиной и пылью тех неведомых дорог, по которым оно прокатилось, а пшеница, что стоит от горизонта до горизонта, тоже пахнет, пьянит.
Василий Карпович распоряжается, что кому делать, куда идти, а Виталия и Тоню, возможно, потому, что они стояли рядышком, посылает вместе:
— Несите вон туда, по межполосью, там и поставите.
Подхватив бидон с водой, Тоня пошла впереди, а Виталий со своей ношей за нею. Он несет шину, перекинув через плечо, как спасательный круг, но и круг не спасает хлопца от волнения, которое охватило его, едва они отдалились от дороги и остались вдвоем. Пока сидел с Тоней в кузове, чувствовал себя так, будто на одной парте с нею сидит, а сейчас и слов не находит, собственная неловкость сковывает его, и горячая кровь то и дело приливает к лицу.
А Тоня как ни в чем не бывало идет да идет впереди, все дальше в глубь хлебов, только шелестят в упругом порыве ворсистые ее шаровары, а поверх них развевается легонькое ситцевое платьице. Тоня вертит головой, осматривается вокруг, русые волосы сверкают на солнце, они перехвачены лентой, поднялись конским хвостом, который непокорно выгнулся на затылке и делает Тоню сейчас похожей на римского воина. Доставалось ей уже за это подражание моде, хвост критиковали на школьном комсомольском собрании, но к ней и критика не пристает — она всегда веселая, беспечная; кажется, только и ждет аттестата зрелости, чтобы уже ни от кого не зависеть и свободно крутить себе прически, какие захочет.
А межнику нет ни конца, ни края, куда-то потянулся он за горизонт, и лишь колосья клонятся из стороны в сторону да полевая вика синеет, вьюнок вьется под ногами, и алыми капельками росно пылает мышиный горошек…
Наконец она останавливается. Ставит бидон и оглядывается вокруг. Высокая могила-курган поднимается невдалеке, среди хлебов, опаханная, нетронутая, заросшая седой полынью. Нигде никого, только грузовик да цистерна виднеются над пшеницей бог весть где, да отдаленные голоса доносятся — будто где-то далеко за краем земли перекликаются хлопцы.
Небо чистое, лишь на горизонте еле заметно проступают неподвижные перламутрово-белые облачка. Коротка их жизнь: как незаметно появились, так незаметно и пропадут, растают до полудня. А сейчас еще белеют, будто ветрила далеких фрегатов, окружают по небосклону этих двух, что на межнике, пленяя взор своими полногрудыми небесными парусами.
— Ну, клади же, — первой опомнилась Тоня. — Сбрасывай свой хомут.
Это она о шине, с которой хлопец так и торчит перед нею, будто забыл, зачем принес её сюда.
Виталий стоит, понурившись. Ему жарко, как-то даже томительно под ее взглядом, словно это перед ним не Тоня, а какая-то незнакомая девушка, разглядывающая его почти критически. Словно бы ее глазами он посмотрел в этот миг на себя и увидел фигуру свою незавидную и как уши горят, а эта дурацкая шина, думается ему, делает его еще меньше; кажется, что Тоня глядит на него из-под черных бровей как бы с пренебрежением и ее, остроглазую, словно бы удивляет, что это за мальчишка напялил на себя шину и стоит перед нею, растерянно переминаясь. Там, где должен бы стоять красавец, полигонный лейтенант какой-нибудь, понуро стоит пацан с пучком соломенного чубчика, нависшего надо лбом, с глазами буднично-серыми, маленькими, с лицом худым, в пятнах веснушек, будто в солончаках.
— Здесь давай положим! — выводя хлопца из оцепенения, указывает Тоня.