Трудная година - страница 40
И этим утром толпа молодежи сгрудилась у ворот, ожидая, когда придут конвоиры. Однако никто не приходил. Отважились даже спросить у солдата, который прохаживался с автоматом на груди, почему не берут на работу, но тот промолчал. День прошел без перемен. Он, этот день, был чем-то похож на самого солдата — молчалив, ходит, как заводной,— пять шагов в одну сторону, пять в другую. Из последних запасов готовили детям еду — полкружки жиденькой затирухи, к которой, пока она готовилась, жадно тянулись тонкие бледные детские руки. Латали без надобности старую одежду — больше для того, чтобы чем-нибудь заняться. Некоторые молодые брались прибирать тесные проходы между зданиями бывших продуктовых складов, в которых теперь поселили евреев. Кучи мусора перебрасывали с одного места на другое: лишь бы не сидеть без дела. Руки были заняты, но мысли уносились далеко. Беспокойные мысли, в которых яркими цветами горела надежда, роились и роились в головах этих тысяч. Пока человек живет, он всегда заботливо растит цветок надежды и охотно живет в том саду, где этот цветок растет. Скупо перебрасывались словами, какие приходили в голову, некоторые старики молились. Солдат ходил перед воротами, которые отделили их от города и за которые нельзя было ступить и шага — это означало бы смерть. Весеннее солнце лишь на несколько минут заглянуло в тесные проходы между строениями, а потом оставило эти сырые закоулки и пошло себе дальше — на запад. Конвоиры не пришли, не пришел и «пан зондерфюрер», обязанностью которого было собирать деньги и привозить харчи.
Наконец в сумерках к воротам подъехали грузовики, полные полицейских. И жители гетто, все, кто не потерял способности думать и рассуждать, поняли: беда. С ними люто обходились немецкие солдаты, но еще страшнее была жестокость полицейских, в которых звериная лютость умножалась на желание выслужиться перед немцами. Их было человек сто, все с оружием. Как выстрелы, прогремели их шаги по мостовой. Вслед за полицейскими вошло несколько немцев, мелких чинов, в большинстве своем пожилых людей. Оповестили — регистрация. Люди цепью двигались вдоль стола, за которым сидел немец и ставил единицу каждый раз, когда проходил новый человек.
А тем временем полицейские позапирали двери в складе, где оставался какой-то скарб. Тех, кто прошел «регистрацию», загоняли в тесный проход между зданиями, вытряхивали у них все из карманов, требовали сдать ценные вещи. К числу ценных вещей относились и золотые зубные коронки. Это было неслыханно. Раздались голоса протеста. Тогда коренастый, с конопатым лицом полицейский достал из кармана специальные щипцы и начал орудовать ими. Человека хватали, скручивали ему руки, силком заставляли открыть рот, и полицейский вырывал золотые зубы. Вопли поднялись над гетто, вопли вырвались за колючую проволоку и заполнили собою вечерний город. Улицы опустели, жители попрятались по своим углам, лишь бы не слышать этих страшных, нечеловеческих воплей.
А в офицерском ресторане гремел оркестр, в солдатских домах раздавались песни и хохот. В квартире Веры Корзун небольшое, но пестрое общество садилось за ужин. Главной фигурой этого общества был Терешко, он был «корректным» и «интересным», но делал так, чтобы первую скрипку играла хозяйка. Однако у Веры было много хлопот, она то и дело отвлекалась, и постепенно всеобщее внимание привлек Сымон, ставший «кумиром» женщин. Женщин здесь было больше, чем мужчин. Пришла известная балерина, мечтавшая о «настоящем театре», который ей обещал Терешко, а пока что танцевавшая до полуночи в офицерском ресторане. Рядом с нею на диване, подобрав под себя ноги, сидела маленькая женщина в розовом крепдешине, с крикливым накрашенным ртом, и этот рот — красный, большой, подвижный — был главной достопримечательностью ее лица. Женщина эта была «личным переводчиком» оберста Гельмута, официального «хозяина города». Рыжие спирали кудряшек, поднятых вверх — будто на них действовал электрический ток,— украшали третью особу этой компании — служащую биржи труда. Остальные были мелкими артистками странствующей труппы и официантками ресторана.