Трудно отпускает Антарктида - страница 12

стр.

Ты знаешь, я не жалуюсь и не выжимаю слезу, это чтобы ты лучше поняла, как мы сейчас живём. Дом, который построили первые зимовщики Лазарева, на поверхности шельфового ледника пробыл недолго: его в считанные недели занесло, а к концу зимовки упрятало на несколько метров в толщу снега, как дома в Мирном. Выбираться на свежий воздух приходится через прикрытый щитом лаз, но зато никакой ураган нам не страшен, его свист и рёв даже не доходят до помещений. Первые дни было сыро, но сейчас хорошенько протопили, подсушили стены и живём в тепле и в уюте. Мы с Андреем, как всегда, вместе, ребята — в двух спальнях. Дизель старенький, но пока что тарахтит, а большего нам и не надо.

Прервался, говорил с Андреем. От воспаления лёгких он, кажется, избавился, но очень исхудал и ослаб — до того, что нас это пугает. Хорошо, что он вынужден бездействовать: метеоплощадку на неделю-другую восстанавливать нет смысла, сводки мы даём куцые — ветер, облачность да температура, и Андрей волей-неволей отдыхает, лежит и перечитывает книги. По обычаю, почти всю собственную литературу мы оставили на станции и теперь стоим в очереди на пять-шесть книжек, которые ребята захватили с собой. Андрей с упоением читает письма Чернышевского к жене, явно предназначавшиеся для чужих глаз, и я вдруг подумал, что и эти страницы когда-нибудь могут попасть к людям, далёким от нас с тобой. Надеюсь, что этого не случится, а если даже и случится, вряд ли моя скромная особа и более чем скромные мысли кого-нибудь заинтересуют.

Мне кажется, что все подходящие слова уже были высказаны до меня, они написаны в книгах с силой, недоступной одичавшему полярнику, и всё, что я напишу, уже когда-то где-то было, а новых слов мне не найти. Что я могу добавить? Мне бывает страшно от мысли, что я тебя когда-нибудь потеряю и вместо тебя появится другая. Мне кажется, что я её, другую, уже заранее ненавижу. Легче представить обратное: не будет меня. Куда легче! И тогда я, уходя, скажу тебе то, что сказал Пушкин своей любимой Наталье Николаевне: „Отправляйся в деревню, носи по мне траур два года, а потом выходи замуж, только не за шалопая“ (не удивляйся точной цитате, выписал из книги).

Ладно, прости мне эти глупые и несвязные мысли. Я давно заметил, что долгая зимовка, огрубляя человека внешне, обостряет его чувства, и то, что на Большой земле кажется немножко старомодным и смешным, для полярника исполнено высокого смысла. В нас, как говорит Андрей, проникает вирус сентиментальности, мы теряем какие-то критерии и видим оставленное нами через розовые очки; мы, быть может, потеряли в широте взглядов, но зато острота наших ощущений усилилась, как у астронома, наблюдающего в направленный телескоп не обширное звёздное небо, а одну лишь единственную звезду. Почему? Наверное, потому, что к концу зимовки все наши помыслы собираются в одном фокусе: всё существо заполняют навязчивые мысли о доме и семье.

В такой ситуации мой главный враг — время. Мой — потому, что я не могу ни ускорить его ход, ни занять людей делом. Не будь Саши Бармина и Вени Филатова, люди бродили бы по станции, как лунатики. Да, Вени Филатова, я не оговорился. Думаешь, после зимовки на Востоке он чуточку изменился? Нисколько. Помнишь, у Гюго в „Девяносто третьем“ был моряк, который не закрепил на борту пушку? Потом, во время шторма, он геройски исправил свою оплошность, но ведь судно всё-таки чуть не погибло! Таким был и остаётся Веня. Из-за того, что он уронил аккумулятор, мы на Востоке могли отдать богу свои души, но тот же Веня сыграл решающую роль в том, что дизель мы всё-таки запустили! Новая зимовка — новый фокус: когда на Новолазаревскую с „Оби“ прилетела „Аннушка“, Веня лихо подъехал к ней на тягаче и бросился обнимать приятеля-бортмеханика, а тягач возьми да поползи к самолёту! Секунда-другая — и от „Аннушки“ осталась бы груда деталей, но тот же Веня успел скакнуть в кабину и тормознуть — за мгновение до катастрофы. Словом, каким он был, таким и остался. Верхогляд и растяпа, храбрец и работяга — не я выдумал это сочетание, хотя Веня искренне убеждён, что я к нему придираюсь. Он неприхотлив, как солдат, и обидчив, как школьница. „Зато с ним не соскучишься“, — смеётся Андрей, его постоянный адвокат. Что верно, то верно. Там, где появляется Веня, атмосфера быстро электризуется; одних он притягивает, других отталкивает, он весь неукротимая энергия, которой нет выхода на маленькой полярной станции. Он единственный, кто сбивает меня с толку, за год я десять раз жалел, что снова взял его на зимовку, и столько же раз радовался этому. Кипяток, дрожжи! Раза три пытался вызвать его на разговор по душам — тщетно: прячется, как улитка, уходит в себя. Андрей как-то заметил, что Филатов ревнует меня к Дугину; если это действительно так, то контакта мы, пожалуй, и не установим, Женю я не променяю на десять Филатовых, как не променяю костёр на бенгальский огонь. Женя был и остаётся вернейшей, надёжнейшей опорой: когда по станции дежурит Дугин, я сплю сном праведника, а когда Филатов — ворочаюсь и нахожу предлог, чтобы заглянуть в дизельную. Они по-прежнему недолюбливают друг друга, и ради Жени, если нам снова суждено зимовать, я Филатова больше не возьму.