Тучи над городом встали - страница 18
— И мой отец тоже врач, — зачем-то сказал я.
— Он тоже на фронте?
— Нет, он здесь, — сказал я с каким-то стесненьем.
Полунемка стояла у окна и внимательно смотрела на меня. Свет падал на ее лицо, теперь оно не казалось мне таким серым, теперь в мутноватом, уже предвечернем свете, я отчетливо видел ее темные, круглые глаза, ее прямой с остринкой нос, ее болезненно пересохшие губы, и теперь мне казалось, что в этом лице нет ничего немецкого.
«Плевать мне на то, что она полунемка, — подумал я. — Она обрусевшая полунемка, и ее муж военврач на фронте. И я вовсе не должен уходить, а должен немедленно оказать ей шефскую помощь».
Я сел на корточки и осмотрел, в каком состоянии пол. Пол был чистый. Она глянула на меня с опаской, будто я собирался подложить под кровать мину.
— Что вы хотите делать?
— Надо вымыть пол. Дайте мне тряпку.
Я сказал так повелительно, что она пошла в сени за тряпкой. Она принесла тряпку и сказала:
— Пол совершенно чистый, я его вчера вечером мыла.
«Получается артель «напрасный труд», — подумал я и сказал:
— Тогда я, пожалуй, притащу угля и натоплю вам печь.
— То-то и беда, что у меня угля нет, — сказала она. — Не дают мне угля.
Теперь она снова смотрела на меня с подозрением (это после того, как я нагнулся и осматривал ее пол). Все было, как вначале, когда мы с Хайдером только вошли. Потом, когда начали говорить про мужа, она малость отошла. А теперь она снова глядела на меня с недоверием. По виду нельзя было сказать, что она из очень пугливых, она держалась нормально, но все-таки я чувствовал, что она все время ждет чего-то, ждет того, что будет вслед за нашим приходом. И вообще она все время, видно, ждет чего-то, все время ждет и поэтому так натягивает на себя этот платок, словно хочет накрыться им с головой, чтобы ничего не видеть и не слышать. Мне показалось, что я не помогу ей, если даже вымою ее и без того чистый пол и затоплю печь углем, которого у нее нет. Она сидела на стуле, выражение лица у нее было равнодушное, как у человека, который давно болен и уже не удивляется своей болезни.
— Значит, угля у вас нет, а пол и так чистый, — растерянно сказал я. — Больше ничего вам не нужно?
— Больше ничего.
— Ну, я пошел тогда.
То ли мой растерянный вид ее успокоил, то ли она разглядела меня как следует, то ли что еще, но она вдруг засмеялась. Странно так засмеялась. Рот ее чуть дрогнул, а грифельно-серые губы ожили.
— Я пойду тогда, — сказал я. — Я бы, конечно, с удовольствием вам помог, но раз вам ничего не нужно...
— Я уже неделю как не топлю, — сказала она. — Смерзлась вся, как мумия. Ты видел когда-нибудь мумий?
— Видел... В Музее изобразительных искусств.
— Ты, значит, нездешний?
— Я из Москвы.
Я пошел к сеням. Она встала и пошла вслед за мной.
— Ты торопишься? — сказала она. — Наверное, ты есть хочешь.
— Нет, я не голодный.
— Ну подожди, посиди немного. Расскажи мне о Москве.
— А вы там были?
— Я там родилась, — сказала она. — Только это так давно было, что я и забыла, как она выглядит.
Она улыбнулась, показав мелкие, аккуратненькие зубы. Когда она улыбалась, она переставала быть старухой. Да и вообще она была не такая уж старая: лет сорок, наверное.
Зачем она хочет, чтобы я остался? Боится, что я уйду и что-нибудь о ней расскажу? Или просто ей надоело быть одной? Или действительно ей охота поговорить о Москве?
Но разговор не получался. Я не знал, как с ней разговаривать, а она ни знала, как со мной. И потом трудно разговаривать с человеком, который думает о чем-то другом. Она спросила, где я жил. Я ответил. Она сказала, что она жила на Пресне. Мне, конечно, все время хотелось ее спросить, действительно ли она немка, или полунемка, или она вовсе русская — впрочем, если бы она была русская, она бы, наверное, так не боялась... Но я не стал: это было уж слишком.
Я сидел напротив нее на высоком круглом табурете, она на тоненьком шатком стуле, ей было холодно, и, чтобы разогреться, она постоянно чуть покачивалась, стул еле слышно скрипел, и казалось, это чьи-то шаги скрипят по половицам. Мне стал невыносим этот методичный и тихий скрип, и я встал.