Тверская. Прогулки по старой Москве - страница 9
– Нет, что вы говорите! Не могут они нас забыть!
– Где товарищи? Les camarades! – кричала француженка, бросаясь к дверям. – Sapristi! Allons donc! (Проклятье! Идемте! – АМ) – она стала с силой трясти дверь, – oh, Моn Dieu! Товарищ, товарищ! Послушай!
Никого не было. Из камер стучали.
– Закройте окно! Мы задохнемся! – крикнула докторша.
Слышны были сигналы пожарных команд, рев автомобилей, крики. Весь этот шум, суета росли, преувеличивались в главах заключенных, принимая ужасающие размеры. Естественная потребность действия в минуту опасности была пресечена. Мы были заперты. То и дело вскакивали на решетки, сообщая друг другу то, что было видно: бегущие пожарные в золотых касках, красноармейцы, работа пожарных машин.
По-видимому, работали три команды. Дым стал реже. Часть пожарных уехала. Я заняла наблюдательный пост на окне и не слыхала, как красноармеец мне что-то кричал со двора. Он снова закричал. Очнувшись, я увидела направленное на меня дуло винтовки.
– Слезь с окна, сволочь! – орал он во все горло. – Застрелю!»
Оставили бы заключенных взаперти? Спасли? Выпустили нарочно в последний момент, чтоб усилить страдания?
Как знать.
К счастью, все обошлось, и пожар удалось потушить. Разве что в соседней камере скончался от разрыва сердца Осип Петрович Герасимов, бывший товарищ министра народного просвещения Временного правительства.
* * *
Конечно, комплекс на Лубянке вошел и в литературу, и в фольклор. Есенин писал в одном стихотворении:
Во времена Есенина именно так и писали – не «ЧК», а «Чека». Будто бы в виду имелась не организация и не комиссия, а некий зверь – полумифический, страшный, беспощадный, но уже привычный, вполне свой. Волк. Вепрь. Чудо-юдо. Медведь-полоскун.
Очень страшно – Чека. Между тем, про Чека интересно послушать.
Михаил Булгаков называл лубянский комплекс иносказательно – «пустынное учреждение».
А народ потихонечку складывал анекдоты.
– Какое самое высокое здание в Москве?
– Чека на Лубянке.
– Почему?
– Из него и Соловки видно, и Сибирь.
* * *
Сам же поэт Есенин, кстати говоря, сиживал на Лубянке. Он не выделялся особой законопослушностью и сам этот факт признавал, более того, бравировал им:
Иной раз наряду с простой милицией случалась и «Чека». Сергей Александрович жаловался в одном из писем Разумнику Иванову-Разумнику: «Дорогой Разумник Васильевич! Простите, ради бога, за то, что не смог Вам ответить на Ваше письмо и открытку. Так все неожиданно и глупо вышло. Я уже собрался к 25 окт. выехать, и вдруг пришлось вместо Петербурга очутиться в тюрьме ВЧК. Это меня как-то огорошило, оскорбило, и мне долго пришлось выветриваться».
Еще б не огорошило.
* * *
Дело же, по которому поэт попал в застенок, вошло в историю Москвы, как дело Шатовой, содержательницы нелегального ресторана, впоследствии выведенной М. Булгаковым в пьесе «Зойкина квартира».
Это вообще было довольно необычное и яркое событие даже для тюрьмы на Лубянке. Одна из обитательниц ее, некая Мина Свирская, рассказывала: «Летом 1921 г. я сидела во внутренней тюрьме ВЧК на Лубянке. К нам привели шестнадцатилетнюю девушку, которая приехала к своей тетке из провинции. Тетка содержала нелегальный ресторан. Для обслуживания посетителей она выписала племянницу. Органами ВЧК учреждение это было обнаружено. Устроена засада, всех приходивших задерживали. Задержаны были и Есенин, Мариенгоф и Шершеневич (впрочем, Шершеневича там не было, мемуаристка ошибалась – АМ).
Их привезли на Лубянку. Тетку, эту девушку и еще кого-то поместили в камере, а целую группу держали в «собачнике» и выпускали во двор на прогулку. Я увидела Есенина. Он стоял с Мариенгофом и Шершеневичем довольно далеко от нашего окна. На следующий день их снова вывели на прогулку. Я крикнула громко: «Сережа!» Он остановился, поднял голову, улыбнулся и слегка помахал рукой. Конвоир запретил им стоять. Узнал ли он меня? Не думаю. До этого я голодала десять дней, и товарищи нашли, что я очень изменилась. Окно было высоко и через решетку было трудно разглядеть, хотя щитов тогда еще не было. На следующий день всю эту группу во дворе фотографировали. Хозяйку, матрону очень неприятного вида, усадили в середине. Есенин стоял сбоку. Через некоторое время меня с группой товарищей увезли в Новосибирск».