“Ты, жгучий отпрыск Аввакума...” - страница 4

стр.

Как рассказывал потом Клюев Архипову под запись последнего: «Раскинул розмысли: как дальше быть? И пришло мне на ум написать письмо Есенину, потому как раньше я был наслышан о его достатках немалых, женитьбе богатой и лёгкой жизни. Писал письмо слезами, так, мол, и так, мой песенный братец, одной мы зыбкой пестованы, матерью-землёй в мир посланы, одной крестной клятвой закляты, и другого ему немало написал я, червонных и кипарисных слов, отчего допрежь у него, как мне приметно, сердце отеплялось».

Есенин же в это время по возвращении из-за границы буквально не знал покоя. Разорвав отношения с Дункан, пресекши всю прежнюю дружбу с Мариенгофом, бездомный, бесприютный — он жил в переполненной квартире у своей подруги Галины Бениславской и мечтал издавать свой собственный журнал. Возобновил отношения с прежними друзьями — Сергеем Клычковым, Петром Орешиным, Пименом Карповым, приехавшим в Москву Александром Ширяевцем. Пришёл на приём к Троцкому с разговором о журнале, который должен называться «Россияне» — в новой России должна в полный голос заговорить «крестьянская купница». Наркомвоенмор с дьявольской ухмылкой дал добро: дескать, дерзайте, издавайте, но ответственность всю — политическую и финансовую — берите на себя… Есенин ощутил холод «каменной десницы», почувствовал, что это «покровительство» не сулит ничего доброго — и отказался.

Тем не менее мысли о журнале не оставил. Рассчитывал выпускать его при Госиздате на правах «самостоятельной сметы» объёмом тридцать печатных листов. Жаждал быть единоличным редактором — и тут же столкнулся с сопротивлением Клычкова и Орешина, которые хотели равных прав в отборе материала.

И тут — приходит письмо от Николая.

«Письмо это было от поэта Н. Клюева, — вспоминал Семён Фомин, — который жаловался Есенину на своё тяжёлое положение, упоминал про гроб, заступ и могилу». Анна Назарова, подруга и соседка Бениславской по квартире, воспроизвела по памяти отдельные строки: «Умираю с голоду, болен. Хочу посмотреть ещё раз своего Серёженьку, чтоб спокойней умереть». Серёженька взбудоражился, разволновался. Бросил все дела и отправился в Питер в сопровождении Ивана Приблудного, Александра Сахарова и Иосифа Аксельрода — прихлебателя и собутыльника, волочившегося в этот период за Сергеем, как хвост за собакой. Отправилась весёлая компания так: безденежный Есенин и Приблудный в жёстком сидячем вагоне, денежный Сахаров и Аксельрод — в мягком.

Раздребежженный Есенин, пытающийся успокоить себя алкоголем и оттого ещё более взвинченный, весь на нервах от мысли, что сбываются самые дурные его предчувствия, которые он, возвращаясь из Америки, излагал в письме к Кусикову («Теперь, когда от революции остались только клюнь да трубка, теперь, когда жмут руки и лижут жопы тем, кого раньше расстреливали, чувствую, что и я, и ты будем той сволочью, на которую можно всех собак вешать. Перестаю понимать, к какой революции я принадлежал. Знаю только, что ни к февральской и ни к октябрьской. Наверное, в нас скрывался и скрывается какой-нибудь ноябрь…»)… Эх, не в этом бы состоянии встречаться ему с Клюевым. Ну да в таких случаях не выбирают.

И встретились…

«В городе дни — чердачные серые кошки, только растопляю я раз печку: поленья сырые, горькие, дуну я на них, глотаю дым едучий. — вспоминал Клюев. — Выело у меня глаза дымом, плачу я, слёзы с золой мешаю, сердцем в родную избу простираюсь, красную лежанку вспоминаю, избяной разорённый рай… Только слышу, позад меня стоит кто-то и городским панельным голосом на меня как лошадь нукает: „Ну, ну!“ Обернулся я, не признал человечину: стоит передо мной стрюцкий, от каких я на питерских улицах в сторону шарахаюсь. Лицо у него не осеннее и духом от него тянет погибельным, нос порошком, как у ночной девки, до бела присыпан и губы краской подведены. Есенин — внук Коловратов, верба рязанская!»

Несколько лет они не виделись. И страшные предчувствия Клюева, мнилось, оправдываются. «Какая ужасная повесть!» Продаёт Серёженька, как баба, поэзию — и сам на продажного стал похож. Верные слухи дошли!