Тяжкие повреждения - страница 9
— Вот, теперь ты здесь, — сказал он тогда. — И это тоже правильно.
Так и было. И как же ей хочется туда. Не нужно было уезжать, не нужно было спускаться с веранды, залезать в грузовик, ехать за мороженым. И они были бы в безопасности.
Вместо этого она здесь; а вот и он, вернулся в эту странную матово-белую комнату. Садится возле еще одной больничной кровати, заботливо склоняется над еще одной женой, черты его лица заострились, складки, идущие от крыльев носа вниз, кажутся глубже, чем обычно. Он, этот мужчина, к которому Айла придвигалась все ближе и ближе, пока наконец не сдалась, не поддалась, не уверовала, выглядит усталым, почти старым. Бог знает, как выглядит она сама.
— Зеркало, — говорит она.
Он явно встревожен:
— Нет-нет, не сейчас. Ты пока еще не в форме.
Не в форме, то есть не такая, как всегда, на себя не похожая. И страшная.
Он не понимает, что ей не просто хочется увидеть свое лицо, ей нужно убедиться, что у нее все еще есть лицо, что она сама еще есть.
— Зеркало, — повторяет она.
Он вздыхает, встает и уходит из поля ее зрения. Через несколько секунд он снова рядом с ней, прижимает к груди скрещенными руками круглое зеркало в зеленой пластмассовой раме.
— Слушай, — говорит он, — тебе, наверное, все покажется хуже, чем кому-либо. Слишком мало времени прошло, ты еще отекшая и в ссадинах. Отчасти из-за этих трубок. Ты не расстраивайся, ладно? Ты поправишься.
Если бы она могла, махнула бы рукой в нетерпении. Он вздыхает и подходит ближе, переворачивает зеркало, подносит его прямо к ее лицу.
Ох. Он должен был ее предупредить. Кто-нибудь должен был сказать.
Страшилище. Серая кожа, только возле ноздрей ссадины. Трубки, мерзкого желтоватого цвета, распирают ноздри над соединительной пластиковой перемычкой. Глаза, ее большие голубые глаза, сузились до щелочек в распухших, как подушки, почерневших веках. Кожа туго натянута на щеках, на подбородке, на желваках — у нее есть желваки! — как будто сейчас лопнет. Ее кудрявые, стриженые рыжие волосы, седые у корней, что под этим углом особенно заметно, спутаны и грязны. И все это зажато металлической изогнутой рамкой, под которую подложены салфетки. Теперь понятно, почему у нее не поворачивается голова и почему ей приходится смотреть прямо в это зеркало или скашивать глаза как можно дальше в сторону.
Боже. И на этот кошмар смотрит Лайл. Сколько уже? Если бы можно было сделать одно, только одно, она бы закрыла лицо руками.
— Рассказывай, — говорит она и видит, как Лайл на мгновение поджимает губы, с трудом втягивая воздух.
Ей немного легче оттого, что она видит и слышит даже такие мелочи невероятно четко, она спрашивает себя, не может ли это быть своего рода компенсацией за то, что она утратила, до чего никак не доберется. А если и доберется, и даже потрогает — все равно не почувствует.
Где сейчас ее руки? Чем они заняты? Руки Лайла где-то там, внизу, наверное там же, где должны быть и ее руки, которыми ей хотелось бы держаться за умные, умелые руки Лайла. В суде, когда должны были зачитать приговор Джейми, руки Лайла были самой сильной, самой утешительной, основательной и надежной плотью и костью в мире. Она тогда подумала: как бы ей удалось все это вынести, не поддерживай ее его рука, и что вообще поддерживало ее, пока этой руки не было рядом. Она уцепилась за нее, как он потом сказал, мертвой хваткой. Может быть, сейчас он так же вцепился в ее руку.
Она не только жутко выглядит, от нее как будто осталась одна голова. Как в старом фильме ужасов: лаборатория сумасшедшего растрепанного ученого, лишенная тела голова в банке, противостояние между гордым, но испуганным ученым и яростно работающим, разгневанным мозгом. Ученый — жертва своего кощунственного стремления быть творцом. Голова, полагающаяся на остроту ума и безжалостность, тоже жертва этого кощунственного стремления. Победителей нет. Всех губит избыток самомнения, все слишком далеко заходят.
А они всего лишь ехали за мороженым, совсем не далеко.
— Рассказывай!
Потому что страх не уменьшается оттого, что не знаешь, чем он вызван.
Позвоночник. Операция. Пуля.