У подножия Мтацминды - страница 9
Вскоре я и молодой поэт Матвей Ройзман решили издать «Автографы» живших тогда в Москве писателей. Я попросил Анатолия Васильевича дать свой автограф. Он, не откладывая дела в долгий ящик, сейчас же написал четверостишие.
Память у Анатолия Васильевича была хорошая. Как–то я зашел к нему в Кремль без всякого дела. После беседы, касавшейся тогдашней литературы, он вынул из шкафа только что вышедшую его драму «Оливер Кромвель» и подарил мне с такой характерной для него надписью: «Тов. Ивневу, сотруднику в тяжелые дни и поэту»[4].
Четыре года прошло после тех тяжелых дней, но он не забыл этого.
В начале февраля 1921 года мы с Есениным решили совершить небольшую поездку в Европу. Я рассказал о нашем плане Анатолию Васильевичу, причем я его ни о чем не просил. Он тут же написал записку в Наркоминдел Карахану, прося его оформить нашу поездку за границу. Но 25 февраля в Грузии было свергнуто меньшевистское правительство и установлена Советская власть и мне захотелось поехать в Тифлис, так что наша заграничная поездка с Есениным тогда не состоялась.
В Советской Грузии я пробыл около года и в августе 1922 года вернулся в Москву. И снова возобновились мои встречи с Луначарским.
К тому времени столица резко изменилась. Все магазины были открыты, улицы стали нарядными. Появилось много ресторанов и кафе. То, что грезилось голодным москвичам, — хлеб, молоко, масло, ветчина — теперь выставлено было на витринах.
Чуть ли не в первый день моего возвращения в Москву, еще не успев побывать у Луначарского, я встретил его в бывшем Елисеевском магазине на Тверской улице. В фетровой шляпе, модном пальто нараспашку, из–под которого виднелся модный коричневый пиджак, он показался в первую минуту каким–то иным. Прежними оставались только умные добрые глаза и блестевшее при электрическом свете пенсне. Его, конечно, все узнали. Публика деликатно наблюдала за ним, веселые румяные продавцы суетились за прилавком.
Я испытывал какое–то странное ощущение радости и грусти. Радости, что «тяжелые дни» далеко позади, а грусти, что я уже не вижу на нем привычной старенькой тужурки с карманами, набитыми памятными заметками. Я понимал, что было нелепо с моей стороны придавать этому значение, но разве мы можем руководить своими чувствами и впечатлениями!
Я его не видел целый год, и мне страшно хотелось подойти к нему и поздороваться, но я сдержал свой порыв, — ведь будет что–то смешное в этой встрече перед прилавком, ломившимся от изобилия. И я не подошел. На другой день, встав пораньше, чтобы застать его дома, я пошел к нему в Кремль. Он встретил меня неизменно приветливо, расспрашивал про жизнь в Грузии, о моих планах на будущее. Мягко улыбаясь, спросил:
— По линии службы вы на прежних позициях?
Я ответил, что на прежних. (О том, что видел его вчера, я, конечно, не сказал.)
А теперь, когда пишу эти строки, я испытываю боль, что не был с ним всегда. Мне кажется, что если бы я только мог знать, что он уйдет от нас так рано, я бы его никогда не покидал.
В 1925 году я поехал в Германию, а вскоре после моего возвращения отправился в большое путешествие по Дальнему Востоку, Камчатке и Японии. Потом поехал на Кавказ. И вот в 1933 году до меня дошла грустная весть, что Анатолий Васильевич скончался во Франции.
Передо мной снова и снова встает образ незабываемого Анатолия Васильевича, веселого, жизнерадостного, живущего до сих пор в сердцах людей, знавших его близко…
Две встречи с Горьким
С Горьким я познакомился в конце 1915 или в начале 1916 года. Я видел его много раз. Встречал на литературных вечерах, в театрах. Имя писателя уже давно было окружено ореолом славы. Все читали его замечательные рассказы, многие были под впечатлением нашумевшей пьесы «На дне». Да и необычная биография Горького делала свое дело.
И вот на вечере в честь Маяковского, который состоялся на квартире художницы Любавиной, хозяйка дома решила представить меня Горькому. С трепетом подошел я к высокому и уже тогда немного сутулившемуся Алексею Максимовичу. Горький посмотрел на меня глазами, в которых светилась какая–то особенная ласковость, относившаяся не столько к тому, с кем он говорил, сколько ко всему окружавшему.