Училище на границе - страница 11
3
Не только Цако, я тоже съел свою вермишель с сыром. Я вынужден остановиться на этом месте рукописи М., или Габора Медве, все равно я уже выдал его имя. Возможно, конечно, что, ведя рассказ о главном своем герое под инициалом М. в третьем лице, он имеет в виду не только себя.
Миклош Себек толковал мне как-то, что романисты очень непросто стряпают своих героев из самих себя и множества других людей, ныне здравствующих или уже умерших своих знакомых. Я, однако, не романист, а художник и могу дополнять или исправлять рукопись Медве только на свой собственный лад. Вот почему я вынужден прервать изложение рукописи и кое-что добавить от себя. Нарисованный в ней портрет меня не удовлетворяет.
Кого бы Медве ни выводил под инициалом М., я могу воспринимать это М. только как его автопортрет и буду и впредь вносить поправки в этом смысле. Возможно, я, как дилетант, суюсь не в свое дело, но ведь он написал, что я могу поступать с его рукописью так, как сочту нужным. Уж очень недостоверен, на мой взгляд художника, этот портрет.
Ибо ковырялся в тарелке, в лучшем случае, один только он, Габор Медве. Уже за обедом он брезгливо тыкал вилкой в еду и половину порции не доел. И я не сказал бы, что он рассматривал цветные репродукции на стенах, «Урок анатомии доктора Тюлпа», прочие рисунки и все остальное с живым интересом. Или что его захватило чувство новизны. Собственно, он и осматриваться не хотел, разве что стоял, облокотясь о подоконник. Днем, после экзамена, в одной из комнат на первом этаже нам всем пришлось в чем мать родила пройти перед врачом — полковником медицинской службы. Врач в пенсне на носу осматривал нам горло; он вынимал ложку из одной половины разделенного надвое ящичка, прижимал ею язык очередного новичка, а потом бросал ложку во вторую половину ящика. Все мы стыдились своей наготы; красавчик Тибор Тот покраснел до корней волос, унтер-офицеру санитарной службы, помогавшему врачу, пришлось дважды прикрикнуть на Винце Эйнаттена, чтобы тот спустил наконец подштанники; когда мы топтались там босые на грязном полу — что еще добавляло мучений, — когда мы до боли выкручивали локти или прикрывали пах, тщедушную свою наготу, все мы ощущали позор незащищенности; но Габора Медве от всего этого просто хватил столбняк, и после медосмотра у него буквально отнялся язык.
Возле комнаты для рисования, наверху, где мы ожидали выдачи обмундирования, я попробовал заговорить с ним. Я обратился к нему очень дружелюбно, но в ответ он только процедил что-то сквозь зубы и отвернулся. Мне нравился цвет его карих глаз, он внушал доверие. Но, подумал я, раз уж ты такой задавака, раз уж ты такой чванливый и гордый, что и до разговора со мной снизойти не хочешь, оставайся сам по себе. А завтра вместе со всеми остальными появится Петер Халас, мой лучший друг.
После того как нас наконец впустили в каптерку, Габор Медве схлопотал нагоняй, но я не жалел, не сочувствовал ему. У первого стола нам в руки поспешно совали сверток белья; потом второй унтер-офицер подзывал нас кивком: «Ко мне!», в мгновение ока осматривал подходивших и ворчливо называл помощнику номер одежды. Обмундирование летело на длинный стол, все это приходилось хватать на шарап. Когда под конец в сторону Медве полетела пара башмаков, в руках и под мышками он держал уже полученные вещи и поймать башмаки никак не мог. Или, может, не хотел, поскольку их пришлось бы хватать за подошву, а для этого он был чересчур брезглив. Возникла секундная пауза, и весь вихревой ритм — передать, бросить, схватить — нарушился. Двое из работавших у стола четверокурсников разогнулись и уставились на Габора Медве. Унтер-офицер тоже выпрямился и подбоченясь смотрел на новичка. Сначала он хотел выругаться, но потом отчасти даже добродушно проворчал:
— Ну! Ну же!
Медве понял наконец, что здесь никто помогать ему не будет, и поддал ногой свои башмаки, чтобы они не мешали другим.
— Дубина! — с коротким смешком сказал четверокурсник в тиковом мундире и вновь склонился над кипой брюк и кителей.
Я уже заметил, что здесь с нами разговаривают таким тоном, словно мы неуклюжие деревенские дурни, дубье стоеросовое, олухи царя небесного. Медве же от всего этого до того растерялся, что чуть не впал в истерику и сразу стал несуразным и неловким. Я видел, что и его мучает это недоразумение: его выставляют на позор, как недотепу, а в действительности он ведь совершенно нормальный человек. Я видел, как тяжко он переживает, но не жалел его. Меня злила его надутость.