Уготован покой... - страница 14
Как-то в жаркий летний день на лужайке возле дома один из соседей вызвался, подключив к водопроводу резиновый шланг, омыть струей ее босые, выпачканные в земле ноги. Он делал это так, будто выполнял свою часть старинного договора, хотя Римона, как избалованная девочка, пыталась изобразить, будто этот договор ее совсем не касается и она вообще никогда не слышала о его существовании, но самим своим отрицанием она, по сути, выполняла то, что этот договор ей предписывал, выполняла со всей щедростью и удовольствием, выполняла так, что легкое смятение охватило и соседа, поливающего водой ее ноги, и Ионатана, который, застыв у кустов мирта на краю лужайки, наблюдал за всем этим издалека, улыбаясь и скрежеща зубами. В глубине души он утешал себя тем, что, так или иначе, но и этого, как и других, она оставит ни с чем. Потому что нет в ее манере ни игры, ни уверток, ни притворства — ничего этого в ней нет. И вправду полнейшая наивность. И вправду девственные просторы тайги или тундры. Ослепительные снега в палящий летний зной. Сама того не сознавая, без всякого намерения, она окружила себя невидимым прохладным кольцом вежливого отрицания: я, мол, ничего не понимаю в этом языке намеков. Извините. Я не хочу и не могу принять в этом участие. Вы обознались. Мне очень жаль.
Изредка, когда Римона поднимала свои волосы, собирая их в узел и укладывая в высокую прическу, становился виден светлый пушок на ее затылке. Ионатан, охваченный чем-то вроде паники, настаивал, чтобы она распустила узел и освободила волосы, потому что вид этого пушка вызывал в нем такое чувство, словно она была обнаженной.
Ее черные, удлиненные, широко поставленные глаза обычно казались полузакрытыми и затененными. И на губах ее тоже лежала тень — постоянной, молчаливой, холодноватой отстраненности. Даже когда она говорила, даже когда улыбалась, эта холодноватая тень не исчезала. Но улыбалась Римона крайне редко; улыбка возникала не на самих губах, а где-то возле губ и медленно, настороженно разливалась дальше, пока не достигала уголков глаз, тогда Римона становилась похожей на маленькую девочку, которой показали нечто такое, что не полагается показывать маленьким девочкам.
Ионатан был уверен, что бо́льшая часть из того, что Римона видит и слышит, почти не задевает ее. Ничего ее не трогает, думал Ионатан с возмущением. Как будто жил я среди дорогих картин, как будто у меня была гувернантка, призванная воспитывать меня личным примером, пока и сам я не стану выглядеть человеком спокойным и всем довольным.
Эти мысли Ионатан пытался заглушить с помощью слова «жена». «Это моя жена», — бывало, шептал он беззвучно сам себе. «Это Римона, моя жена». «Это жена моя Римона». Но слова «моя жена» подходили, по его разумению, пожилым семейным людям, они напоминали ему кинофильмы, в которых показаны дома, где живут дети, и есть детская, и кухня, и домработница. А ведь это всего лишь Римона, которой все безразлично, кроме, пожалуй, изображений амулетов, принадлежащих племенам Свазиленда. Да и то словно сквозь дрему, словно безо всякой внутренней сосредоточенности, потому что, по сути, нет для нее никакой разницы между той или другой вещью. Моя жена. Снова она набросилась на мой старый коричневый пиджак, теперь вдобавок еще и намокший. Но ведь раз в жизни надо открыть рот и выложить простую правду. По крайней мере, самому себе.
— Послушай, Римона, может, уже хватит?
— Да. Я почти закончила. И в плечах сделала его пошире. Примеришь?
— Ни за что. Римона, я эту тряпку уже не надену. Тысячу раз говорил я тебе, что ее нужно отправить прямо на помойку. Или отдать итальянцу.
— Ладно.
— Что — ладно?
— Отдай итальянцу.
— Так зачем же ты должна была трудиться целый вечер?
— Я его починила.
— Но зачем, черт побери, его нужно было чинить, если тебе было сказано, что я никогда не надену этот пиджак?
— Ты же сам видел: в двух местах он был порван.
После десятичасовой сводки новостей Ионатан обычно, набросив на себя что-нибудь, выходил на маленькую веранду, чтобы в одиночестве выкурить последнюю сигарету. В свете огонька-светлячка можно было видеть, как падает дождь, тонкий и колючий, легкий и в тоже время полный терпения и упрямства. Ионатану нравилось ощущать, как в тишине холод касается его кожи, нравилось вдыхать полной грудью запахи ветра в ночи. И запах сырости, поднимающийся от напитавшейся влагой земли. Сама земля была ему не видна. Так стоял он и ждал, не зная, чего он ждет и для чего. Ему было жаль Амоса, брата, все еще служившего в армии: возможно, как раз в такую грозовую ночь, как эта, тот с товарищами лежит в засаде среди скал, в каком-нибудь ущелье у самой границы, и, застыв без движения, ждет, не появятся ли террористы. Ему было жаль ту бездыханную кроху, что родила Римона в конце прошлого лета: никто и никогда не говорил им, что же сделали с этим мертвым тельцем, лежит же оно где-то во тьме, под раскисшей землей; а ведь всего каких-нибудь пять месяцев назад он, Ионатан, приложив ладонь, мог ощутить его странное движение в глубине материнского лона…