Улица - страница 11

стр.

— Вон отсюда, убийца, коммунист, цыган! Вон!..

Я попробовал что-то сказать, но по выражению его лица и крику понял, что мне не удастся переночевать у него, и, недолго думая, вышел из подвала и поднялся на улицу.

Я набросился на еду, как саранча, и вскоре проглотил весь хлеб и масло.

Я был сыт, совершенно сыт! Тут же, однако, я почувствовал сильную усталость, особенно в коленях, ноги будто налились свинцом. Я побродил еще с полчаса по пустым закоулкам, пока не подошел к православной церкви. Я уселся на верхней ступеньке, прислонившись спиной к мраморной колонне, поддерживавшей сводчатую крышу навеса.

Минуту-другую перед моими глазами стояла краснокирпичная стена, которая закрывала половину темно-синего тусклого неба. Потом я уже ничего не видел. Я заснул, ощущая, что сижу на айсберге, а ноги мои вморожены в две горные льдины.

Когда я открыл глаза, уже близился день. Неведомо откуда пробивались яркие волны света и исчезали в ночной синеве, в которую все еще был погружен город.

Все те же уличные птички пели на толстых церковных колоннах и мраморных ступенях, весело и бодро прыгая на своих тонких ножках. Они поднимали головки и рассматривали меня своими маленькими зоркими глазками, как нового гостя.

Рядом резко открылось окно, и показались растрепанная светловолосая женская головка, заспанное лицо и полуголая спелая грудь девятнадцатилетней девушки.

Она недолго купалась в холодном рассветном воздухе и быстро захлопнула окно.

Это она, наверное, проверяла сегодняшнюю погоду…

Немного погодя открылась дверь круглого крытого балкона с никелированной балюстрадой. Человек лет пятидесяти вынес табуретку и уселся на балконе. Его огромные легкие в широкой груди заходились в тяжелом астматическом кашле. Глаза уставились неподвижно, безжизненно и выглядели как пуговицы. Всякий раз, задохнувшись от кашля, он резко тряс головой, будто хотел сбросить ее со своих плеч и тем избавиться от астмы.

Мужчина кашлял так резко и звонко, что, казалось, телефонные провода на улице дрожат и отзываются эхом. У него был толстый, красный и складчатый, как грецкий орех, загривок. Кашляя, он хватался за шею, будто хотел сорвать веревку, которая его душит и не дает вдохнуть.

На другом балконе сидел мужчина с маленькой подстриженной бородкой. На его плечи был накинут красно-серый шлафрок, на ногах — мягкие желтые сафьяновые тапочки. То, что шлафрок был старым, вероятно, сшитым еще до свадьбы, было очевидно: он не прикрывал ни толстый живот, ни обширную грудную клетку, которые могли так разбухнуть только за много лет. Кашлял он тихо, но непрерывно, без передышки.

— Гутен таг, герр Фишер[13], — поздоровался по-немецки тот, который сидел на первом балконе.

— Гутен таг, герр М… — ответил ему второй, вынимая из коробочки пилюли и отправляя их в рот.

— Эта астма, она гонит меня из постели!

— Да, это ужасно!

— Вы принимаете пастилки «Пингвин»?

— Да, только не помогает… Они не те, что были до войны… Это военный эрзац… Я уже двадцать лет их принимаю, герр М, — ответил второй на смеси немецкого и еврейского. — Гадость первый сорт… Я их выкинул, а перед войной они были настоящими…

— Йа, герр Фишер![14]

И оба, сдерживавшие кашель во время разговора, теперь закашляли в один голос еще сильнее, захрипели и завздыхали, отчаянно встряхивая головами:

— Йа, герр М!

— Йа, герр Фишер!

Стало светлее. Разрозненные облака и тучи, слонявшиеся по небу, точно они заблудились или запоздали, таяли под лучами выползавшего с востока солнца. Я, совсем застыв от холода, встал и принялся, чтобы согреться, расхаживать быстрым шагом… Показались ночные сторожа и стали мести улицы. Рабочие с синими термосами под мышкой молчаливыми толпами шли на фабрики, потягиваясь со сна.

4

Широкие скамейки на длинной парковой аллее были заняты бедно одетыми людьми. У одной скамейки собралась кучка рабочих и демобилизованных солдат. Шел разговор, в котором каждый имел слово. Я присмотрелся к говорящим, прислушался, о чем у них идет речь. Один из рабочих, худой, с блестящими глазами, худощавым и смуглым от загара лицом и растрепанными черными вихрами красивых, густых волос, кипя и раздражаясь до зубовного скрежета, говорил: