Уличная революция (пер. Городецкого) - страница 2

стр.

Теперь получалось впечатление войны.

Я был счастлив, что удержался за ограду, где теперь уже не было больше давки. Какой-то не успевший убежать человек подошёл ко мне, задыхаясь и обезумев от страха. Он держал свою визитную карточку в руках, совал её мне в руки и поднимал перед собой, — он думал, что я хочу его убить. На карточке стояло: Доктор Иоганнес. Стоя передо мной, он дрожал, как лист. Он объяснял мне, что он армянин и в Париже ради науки, что он, собственно, константинопольский врач. Я подарил ему жизнь и не убил его. Я помню этого человека очень хорошо, его уничтоженное выражение лица, его чёрную редкую бороду и широко расставленные верхние зубы.

Теперь носился слух, что стреляли из магазина обуви, или, точнее, из мастерской над ним. Это были «итальянские» рабочие, которые будто бы стреляли в полицию; естественно, что итальянцы оказались виноватыми. Теперь храбрость возвратилась к толпе, и она потекла обратно на бульвар. Конная полиция попыталась помешать притоку людей к сборному пункту из других частей Парижа при помощи кордона; но, как только толпа заметила это намерение, она начала бить стёкла в киосках, газовые фонари, ломать железные решётки, которыми ограждены каштаны на бульварах, и делать всё, чтобы только привлечь на себя полицию и не дать ей занять проходы. Когда это оказалось безполезным, они решили напугать до последней степени уже вздыбившихся лошадей полицейских и подожгли баррикаду из поваленных вагонов. В то же время продолжали взламывать асфальт, но так как это была довольно трудная работа, не особенно подвигавшая дело, то обратились к другим средствам. Отломанные железные прутья решёток, ограждавших каштаны, разламывались на меньшие части, с лестниц срывали деревянные перила, и, наконец, дошла очередь до моей прекрасной и высокой железной решётки. И тогда начали и бросать и кричать, утекать и нападать.

Так шли часы.

Вдруг полицейские отряды усилились войсками из Версаля. Ток пробежал по толпе. Полиция и национальная гвардия были предметами насмешек и всевозможных издевательств; но, увидев войска, народ стал кричать: «Да здравствует армия! Да здравствует армия!». И офицеры брались за фуражки, отдавая честь. Но лишь промчались офицеры и солдаты, опять стали бить стёкла, ломать решётки, нападать на полицию, и всё осталось тем же самым, чем и было.

И вечер наступил.

Вдруг закричали студенты:

— Заплевать Лозе!

Лозе был префектом полиции. И вот выстроилось неизмеримое шествие с целью идти к дому префекта полиции и «заплевать» Лозе. Пошли. А тысячи оставшихся продолжали бушевать.

Так как сегодня, по-видимому, уж не на что было больше смотреть, я нашёл опять свой ресторан, поел и пошёл, наконец, домой длинными-предлинными обходами…

Но шли дни, и волнения продолжались. Едва выйдя из своей комнаты, можно было видеть и слышать на улице необыкновенные вещи. Как-то вечером захотелось мне пойти в свой ресторан и поужинать. Шёл дождь, и я взял свой зонтик. Не прошёл я и полпути, как меня остановила какая-то ватага, которая разламывала загородку, оберегавшую уличных прохожих от падения в какую-то яму. Загородка была из брёвен и досок. Я был приглашён в весьма определённом тоне к участию в этой работе: я был достаточно силён и мог быть им полезным. Я видел, что противоречить им невозможно, и ответил, что рад оказать им услугу. Начали мы вместе ломать и рушить. Тщетно. Нас было человек с пятьдесят, но мы ломали как попало и ничего не могли сделать с загородкой. Тогда я затянул рабочую песню норвежских каменщиков. Это помогло. Доски затрещали, и в минуту загородка свалилась. Тут закричали мы «ура».

Я хотел идти дальше своим путём в ресторан. Но тут проходит какой-то оборванный человек и берёт с собой без всяких разговоров поставленный мной зонтик. Я останавливаю его и требую зонтик обратно. Он не хочет возвращать его, он говорит, что это его собственный зонтик. Я призываю свидетелей, с которыми вместе ломал загородку, подтвердить, что я пришёл с этим зонтиком.

— Хорошо, — сказал оборванец, — но разве теперь не революция?

На это мои соучастники промолчали, считая его правым.