Утоли моя печали - страница 8

стр.

* * *

В самом укромном углу библиотеки, за стеллажами, у нас было вечернее убежище. Там мы жарили картошку на электрической плитке, прозванной «камином», распивали крепчайший чай и толковали о всякой всячине, избегая споров. Потому что в другой части комнаты бывали разные люди.

И вечерние беседы «у камина» чаще всего были мирными воспоминаниями и размышлениями вслух о литературе, о живописи, о музыке… Солженицын говорил, что все в конечном счете может быть объяснено. Для этого необходима только сильная и опытная мысль. Он рассказывал, что его жена Наташа объясняла ему и Шопена, и Бетховена. И конечно же истолковывала все правильно, потому что она не только музыкантша — учится в консерватории, но еще и научный работник — химик, аспирантка.

— Как, и твоя жена химик? Еще одно совпадение…

Каждый из нас пытался убеждать других, что понимает музыку, и говорил, о чем именно он думает, что представляет себе, когда слушает… Но согласны мы были только в немногих случаях. Например, когда по радио передавали Мусоргского «Рассвет над Москва-рекой»… Тогда и мне казалось, что я так же, как оба друга — скептик и романтик, — не только слышу, но и вижу. Тихая утренняя река. Туман. Травянистые, глинистые откосы. В кустах поют птицы. Старая бревенчатая Москва. Колокольни, купола, крутые тесовые крыши темно-серые на синеве, первые петухи. Небо из синего становится зеленым, потом оранжевым, розовым, голубым… Голоса людей. Первый благовест… Утро!

Живописная музыка Мусоргского радовала вдвойне еще и тем, что была так объяснима.

Библиотеку шарашки составляли отечественные и трофейные технические книги, немецкие, английские, французские, американские научные и технические журналы. Из-за какой-то путаницы в министерском коллекторе или на почте несколько раз присылали нашей шарашке американские военные журналы: «Ежемесячник полевой артиллерии», «Журнал береговой артиллерии», «Журнал зенитной артиллерии», «Авиация» и др. Их никто не цензуровал, и в некоторых попадались весьма занятные статьи на политические темы, например, Фуллера — о перспективах третьей мировой войны. Я пересказывал их друзьям. Неведомо как оказалось несколько книг по философии, истории, языкознанию. И даже кое-что из беллетристики.

Переводить мне приходилось много. Но скоро я набил руку и легко перевыполнял норму — один печатный лист за 4 рабочих дня. Больше всего переводил немецкие и английские, реже французские, голландские, чешские тексты. Главным образом на темы радиотехники. К концу зимы я уже читал и переводил без словарей. Оставалось время для иных, посторонних занятий, которые мы называли «тренировкой для повышения квалификации» в тех случаях, когда кто-нибудь из начальников заглядывал через плечо и видел необычные книги и записи.

Панин вечерами, сосредоточенно безмолвствуя у своего кульмана, размышлял о новых способах ковки либо подбирал слова для «языка предельной ясности». Однажды он сказал, что решил признать диалектику Гегеля, которую именовал «учением о противоречиях». По его рассказам, произошло это неожиданно для него самого и так же решительно, как в лагере, когда он внезапно признал Маяковского.

— Он по всем ухваткам был вроде нарядчика из блатных бытовиков. Этакий нарядила-горлохват… Но стихотворец могучий. Я это понял, услышав, как читал один артист. Могучие и вдохновенные стихи. Притворялся безбожником, богоборцем. Но слова-то у него из Священного писания; и слова, и страсти…

Солженицын постоянно читал словарь Даля, делал выписки в маленьких самодельных тетрадках либо на листках, которые потом сшивал. Он писал крохотными буквочками-икринками, сокращал слова, иные заменял математическими или стенографическими значками. Тогда он изучал стенографию по самоучителю. Читал он и книги по истории, философии, и «Войну и мир». Том из старого собрания сочинений Толстого был его собственностью, он его никому не давал. Когда я все же выпросил, то увидел текст и поля, испещренные пометками. Некоторые показались мне кощунственными. Он помечал: «неудачно», «неуклюже», «галлицизм», «излишние слова».