Утро пятого дня - страница 20

стр.

Я обогнул аптеку на углу перед мостом, вышел на Невский. И сразу — от будней к празднику, от задумчивости к веселью, от безлюдья к толчее. Кажется, что здесь, на Невском, собираются вместе все жители Ленинграда. Приходят они сюда не для дела, а для неспешной и праздной прогулки, чтобы, как говорится, людей посмотреть и себя показать. Все разглядывают всех, и даже те, кто идут склонив голову, должно быть, замечают вокруг себя множество лиц. Хорошо идти по Невскому в любую погоду и в любом настроении. — ты один и не одинок, и все, о чем ты думаешь, становится значительнее, глубже и острее. Обо всем об этом, должно быть, обязательно напишет Андрей в своем романе. У него может получиться не хуже, чем у Гоголя. Где, как не на Невском, увидишь столько разных людей, характеров, подметишь грустное и смешное.

Вот так встреча! Из «Книжной лавки писателей» вышли Андрей и руководитель нашего кружка, наш Дед, как мы его прозвали. Дед со своей неизменной трубкой во рту, с палкой в руке, прихрамывает на правую, раненую ногу. Быстрой походкой направился к Садовой. Андрей рядом с ним. Одно плечо выше, другое ниже. Брюки приспущены. На брючинах бахрома, я вижу ее даже отсюда, издали. Ботинки стоптаны, но не с наружной стороны, как у многих, а внутрь.

Андрей никогда не заботился о своей внешности. «Мужчину украшает только ум», — говорил он, если друзья посмеивались над его неряшливым видом.

Даже Ольга, девушка, которая любила его, даже она, сколько ни старалась, не смогла привести хоть в какой-нибудь порядок простецкий гардероб нашего общего друга.

Дед рядом с Андреем выглядел просто франтом. На нем был модный пиджак кирпичного цвета, светло-серые, хорошо отутюженные брюки, ботинки на толстой резине. С тростью в руке Дед казался иностранцем.

Я прибавил шаг, нагнал Деда и Андрея. Уже готово было сорваться с моих губ обыкновенное «здрасте». Но я услышал:

— Только не это, — горячо говорил Дед. — Загубишь всю свою жизнь.

Я решил не мешать разговору, не терять их из виду, а потом выбрать минуту.

— Оставить работу никогда не поздно. Но как ты будешь жить? На что? Неужели на средства матери и Ольги? У меня бы просто не полез в горло такой кусок хлеба.

— А что тут особенного? — удивился Андрей. — Разве писать книги — не работа? Вы же сами говорили, что это каторжное дело. Так оно и есть. Я сижу все ночи до утра. У меня уже кошмары, галлюцинации. Я уже гипертоник. Разве Оля и мать так работают, как я? Они помогут мне сейчас, а я им все верну потом. Они просто обязаны мне помочь.

— Это почему? — спросил Дед.

— Потому что они молчальницы, — сказал Андрей. — Они даже молчаливее молчания. У них есть и слова, и голос, но они безголосы. Они молчат, когда им очень больно. Молчат, когда страшно, когда им хочется выть, они тоже молчат.

Я вспомнил Ольгу, ее доверчивые глаза, светлые волосы и всю ее — легкую, быструю, озорную. Тихой и задумчивой она становилась, только когда смотрела на Андрея. Она, казалось, спрашивала его: «Я, наверно, легкомысленная, да? Я, наверно, глупо себя веду?» Андрей был суров с Ольгой, он держался как главный в доме. Таким он был и с матерью.

Тихая, печальная женщина как будто и в самом деле не имела голоса. По вечерам после работы Пелагея Петровна часто сидела перед маленьким окном, полузадернутым белыми простенькими занавесками. Сидела молча и все курила дешевые, никудышные и любимые папиросы «гвоздики». О чем она думала в эти минуты? О том, что рано осталась без мужа? Или о том, как трудно работать в прачечной? Или о том, что все тяжелее подниматься на седьмой этаж, в свою маленькую тесную комнатку, в которую она временно въехала во время войны и которая стала ее жилищем на долгие годы?

Неоткуда ждать перемен. Волосы стали седыми, лицо покрылось морщинами. Вся надежда теперь на сына. А он какой-то непутевый, ненадежный.

Пелагея Петровна курит, а за окном — то весенние очертания облаков, прозрачные и полные нежности, то долгие сумерки белых ночей. И еще за окном звезды, большое ночное небо: летнее и зимнее. То далекое и чуждое, то понятное и близкое.