В добрый час - страница 12
Мурашка, который сперва говорил спокойно, с усмешкой, видимо рассчитывая, что дело ограничится товарищеской беседой, вроде тех, какие уже не раз вел с ним Ладынин, вдруг побледнел и рванулся к Примаку.
— Ты… мне… Ты докажи свои слова… — Голос его дрожал.
Поднялся Вячера, отогнал ладонью дым от лица.
— Михаил Алексеевич немного погорячился, но я его понимаю… Я сам не мог без возмущения смотреть на такое поведение члена партии.
У Лесковца пропало желание выступить в защиту своего односельчанина. Мурашку «разносили» безжалостно: как говорится, «не оставили живого места». Особенно резко говорил Лазовенка — он не кричал, как Примак, говорил внешне спокойно и сдержанно, но краска на лице и глаза выдавали его возмущение.
Мурашка молчал, боясь взглянуть товарищам в глаза. Он то становился белее стены, то шея его багровела и на висках надувались вены.
Все выступавшие после Примака предлагали вынести ему выговор. Мурашка попросил слова.
— Товарищи, простите. Завтра же иду на работу… И буду работать так… Ну, одним словом, так, как полагается коммунисту. На любой участок поставьте — нигде не подведу.
5
Из сельсовета шли вчетвером: Максим, Ладынин, Лазовенка и Примак. Другие разошлись немного раньше, а Байков остался почитать газеты.
Теперь все разговаривали с Максимом, расспрашивали его. И это льстило его самолюбию.
— Вот так и воюем, Максим Антонович. Время горячее, интересное, работы — непочатый край, а людей мало. Каждому новому человеку рады, и потому больно, когда в наших рядах появляются такие, как Мурашка, — говорил Ладынин.
Они миновали сад, вышли на дорогу.
Доктор предложил:
— Зайдем ко мне, посидим, побеседуем.
Лазовенка пытался было отказаться, но Примак сразу согласился.
Дом врачебного участка стоял на краю деревни, возле сада. Здесь по обе стороны дороги, обсаженной старыми тополями и липами, до войны размещались все общественные постройки: сельсовет, больница, школа, клуб, сельмаг. Теперь же пока было восстановлено только два здания: школы и врачебного участка. Оба эти здания были кирпичные, и поэтому пожар не уничтожил их целиком. Дальше начиналась деревня. Прямая улица сбегала с пригорка, на самом верху которого стояла школа, к реке, подковой изгибавшейся Максим критическим взглядом окинул хаты. Быть может, вовсе и не желая этого, он начал придирчиво относиться ко всему что было связано с именем Василя.
«Что ж, хаты как хаты», хотя и сам чувствовал, что кривит душой. Хаты были новые, добротные, многие в три окна на улицу.
На квартире у доктора их встретила жена Ладынина — Ирина Аркадьевна, полная приветливая женщина. В свои пятьдесят лет она не утратила привлекательной миловидности: её белое лицо озарялось теплым светом добрых голубых глаз. Несмотря на полноту, двигалась она быстро и как-то мягко, бесшумно.
Доктор занимал две небольшие комнаты. В первой стояли стол, шкаф, диван и во всю стену, от пола до потолка, полки с книгами. Максима удивило такое количество книг, он знал, что после оккупации книги были редкостью и трудно было собрать даже небольшую библиотеку.
Максима попросили рассказать о Маньчжурии и Корее, в освобождении которых ему посчастливилось принять участие.
Он рассказывал долго и подробно о природе тех краев, обычаях, об ужасающей нищете ограбленного японскими захватчиками населения. Рассказ явно захватил слушателей, а их внимание и интерес, в свою очередь, вдохновляли Максима. Он даже начал уже слегка любоваться собой. Примак, который и сам немало повидал за войну, похвалил:
— Ты, брат, рассказываешь, как настоящий писатель…
И верно, долго бы ещё рассказывал Максим…
Но вдруг в коридоре послышался стук — кто-то быстро шел, громко стуча каблуками. И вот, двери настежь — и в комнату влетела девушка.
Максим застыл от удивления: так его поразила её красота.
Она была в белой пуховой шапочке и в синем лыжном костюме, по грудь мокром и обледенелом. В руках её блестели коньки.
Ирина Аркадьевна всплеснула руками:
— Батюшки! Провалилась!
Девушка звонко засмеялась, подарила гостей ясным приветливым взглядом и, кинув коньки за печку, исчезла в соседней комнате.