В исключительных обстоятельствах 1979 - страница 70

стр.

Утром он, нечёсаный, заспанный, снова сел за стол и писал до обеда. Он работал изо всех сил, как ломовая лошадь, и дошёл до полного изнеможения. Безайс не заходил, и Матвеев был благодарен ему за это. Он старался не оглядываться и не думать ни о чём.

После обеда он, бродя по комнате, подошёл к окну и машинально вынул одно воззвание. Шрифт был неровный, и буквы ложились на бумагу кучами, как икра. Он прочёл его от начала до конца, потом перечитал снова. В конце крупно были набраны фразы:

«Пусть каждый возьмёт оружие и станет в ряды бойцов.

Да здравствует власть труда!

Смерть убийцам!»

Он положил прокламацию и отошёл от окна, как отравленный. Эти самые обыкновенные, давно знакомые слова ударили его в самое сердце: казалось, они были обращены прямо к нему.

И когда потом он взялся за повесть, ему стало ясно, что она никогда не будет написана. Он перечитал её, недоумевая, — неужели он сам написал это? В ней было столько покойников, что она походила на кладбище, на какую-то братскую могилу. Это не годилось. Оказалось, что писать гораздо труднее, чем он думал сначала. Он сам сделал своих героев, дал им дар слова и расставил их по местам, а потом они начали жить своей особой жизнью. Они рвались из-под его власти и все делали по-своему. Главный герой, коммунист, на одном решительном заседании, когда городу угрожали бандиты, встал и понёс такой вздор, что Матвееву стало неудобно за него. Он старался, чтобы все было как можно лучше, а между тем получалось совсем нехорошо.

Он отодвинул бумагу в сторону. Вся его повесть не стоила запятой в том воззвании, наспех кем-то написанном.

Александра Васильевна принесла охапку дров и затопила печь. Было темно; Матвеев, не зажигая лампы, перешёл к печке и целый час бессмысленно глядел на огонь. Это был конец, — ему начало казаться, что он и в самом деле никуда не годен.

Пахнуло холодом, будто кто-то открыл дверь. Огромная тишина вошла в комнату, и её дыхание шевелило волосы Матвеева. Лёд на стёклах был точно прозрачный мох. Прямо в окно смотрела круглая луна, и её неживой свет мешался с вздрагивающим отблеском печки, как на палитре смешиваются краски — голубая и красная. Тени бродили по стенам, как в брошенном доме.

Тогда Матвеев поднялся и стал терпеливо одеваться. В темноте, натыкаясь на мебель и вполголоса ругая всё, что попадалось на дороге, он отыскал шинель. Шапка куда-то девалась; он обшарил всю комнату, но она точно провалилась. Раз двадцать ему попадался под руки ботинок с левой ноги и довёл его почти до исступления. Он швырнул его в угол, потом ощупал каждый аршин комнаты, но через несколько минут его рука снова наткнулась на ботинок. Тогда он сел прямо на пол и вытер пот.

— Надо отдохнуть и подумать, — сказал он. — Спешить некуда, свободного времени у меня много — целые вагоны. Куда же она девалась, подлая?

Отдохнув, он снова взялся за поиски. Он отошёл к окну и оттуда начал правильную осаду, не пропуская ничего. Сначала он налетел головой на угол комода, а потом уронил зелёную вазу с ковылём, и она разбилась так громко, что он вздрогнул.

— Так я и знал, — прошептал он, трогая голову.

Через десять минут он нашёл шапку. Разумеется, она лежала на самом видном месте — на стуле. Он схватил её с чувством охотника, загнавшего наконец дичь.

Чтобы одеться, пришлось подойти к кровати, и там, держась одной рукой за спинку, он надел шинель и застегнул пуговицы. Потом он взял свёрток прокламаций и ведёрко клея, подошёл к двери, но вдруг остановился и засмеялся. Этого нельзя было оставить так. Он собрал со стола исписанные листы повести, подошёл к печке и с злорадным удовлетворением сунул бумагу в угли. Огонь исправил все: через минуту остался только шелестящий ломкий пепел. С облегчённым сердцем Матвеев вышел из комнаты.

В столовой никого не было. Он подошёл к другой двери и осторожно заглянул в неё. Александра Васильевна, стоя на коленях, раздевала младшего и вполголоса говорила ему неистощимую материнскую ложь о хороших мальчиках, которые не рвут брюк, любят пить рыбий жир и никогда не воруют сахар из буфета. «Переплётчики», подавленные сознанием своей испорченности, хмуро молчали.