В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 1 - страница 23
— Не стоит такой скотине благодеяние оказывать, — философствовал при этом доноситель. — Как будто Другой кто не мог бы вам самоварчик поставить или другое там что сделать? Еще благодарность бы чувствовал… А он что? Как он был духом (арестантское название солдат), так духом и останется до гробовой доски!
Между тем Тюпкин появлялся мрачный, как сама ночь, и в, камере моей начиналась усиленная деятельность: выколачивалась пыль из моих вещей, перекладывались с места на место, без всякой видимой нужды, мешки и ящики; по камере раздавался неумолкаемый топот сапог, аккомпанируемый глубокими-глубокими вздохами.
— Что, Тюпкин, нездоровы вы, что ли? Молчание.
— Или, может быть, потеряли что? Может, проигрались?
— Не-е! — и вслед за этим ответом мой Тюпкин моментально исчезал, сконфуженный.
Вечером он опять остается в моей камере. Мы насытились вкусным кулешом, напились чаю; нам так приятно греться перед весело потрескивающими в догорающей печке угольями. Мой Тюпкин совсем разнежился. Ему хочется говорить, без конца говорить, без конца жаловаться на свою судьбу.
— Ах, горегорький я, горегорький! И зачем только мать на свет меня породила!
— А чем же вы особенно несчастнее других, Тюпкин? Другие идут в каторгу, а вас — самое большое — переведут в штрафованный разряд. Ну, накажут…
Тюпкин прислушивается к моим утешениям и молчит.
— Не так ли? — говорю я. — Ведь вы же добровольно заявились к начальству, вас не поймали? Это, конечно, примут во внимание. Вам дадут снисхождение.
Вместо ответа он вдруг начинает яростно таскать себя за волосы.
— Ох, горегорький я, горегорький!..
— Да вы, может быть, скрываете? Вы, может, бежали после какого-нибудь преступления?
Но тут Тюпкин начинает божиться и клясться, что заявился добровольно, а бежал со службы просто так, с тоски…
— С какой же тоски?
— Да с пьянства, с карт.
— Где же вы пропадали эти два года?
Он подробно рассказывает мне, как жил в Бичурской волости у семейских (раскольников), работал простую мужицкую работу, с одной вдовой жил душа в душу, как муж с женой, девочку от нее имел.
— Хорошо было жить! И-их, хорошо!..
— Так зачем же вы заявились? И жили бы так, пока было можно.
— Нельзя было.
— Да почему же нельзя?
— Так.
С большими усилиями, однако, удается мне добиться, что и тут причиной были вино и карты. Проигрался в пух и прах, тоска взяла: пошел и заявился.
— А жену известили?
— Зачем извещать!
Я засыпаю в эту ночь с уверенностью, что все-таки успел утешить бедного малого, успокоить насчет предстоящей ему судьбы. Но на следующий вечер, если опять нет денег и картежной игры и мы снова греемся и болтаем около печки, мой Тюпкин начинает прежнюю песню:
— Ох, бедный я, злосчастный! И на что только мать на свет меня породила?
Я наконец не выдерживаю и начинаю его ругать за бабью трусливость и плаксивость. Он защищается, и тут мне удается наконец выудить от моего Санчо-Пансо, что он, в сущности, и раньше побега был уже штрафованным.
— За что же?
— Денщиком был… Пьян напился, часы разбил офицеру, да нагрубил.
Вот оно что, но все-таки хныкать нечего. Не в каторгу же осудят нас.
— Да не миновать каторги, чует мое сердечушко, ох, чует!.. Кабы всё-то знали вы да ведали… Ох, злосчастная я сиротинушка!
— Что же все-то? Уж рассказывайте, коли начали. Что еще натворили? Уж не были ль вы в дисциплинарном батальоне? — спрашиваю я полушутя, полусерьезно.
Молчание. Тяжелый вздох. Я начинаю наконец догадываться.
— Так, значит, правда? Были?
— Ох, горегорький я! Непокрытая моя головушка!
— За что же? Что тогда вы сделали?
— Арестанта выпустил.
— За деньги?
— Пьяны оба напились… В баню его водил… Ну… Ступай, говорю, Иван, на все четыре стороны. А сам лег и заснул. Он и ушел.
— Сколько же вы пробыли в дисциплинарном?
— Три года. Нет, уж быть мне в каторге, быть! Чует моя душа… А то и еще хуже: убью кого-нибудь, ей-богу убью. Кровь всю они выпили из меня, кровопивцы!
— Сами во всем виноваты, Тюпкин, нечего людей винить. Возьмите себя в руки, перестаньте в карты играть, пьянствовать — вот и станете опять человеком.
Но Тюпкин уже ни слова не отвечает мне и угрюмо укладывается спать. Утром он просит у меня деньжонок и, если я даю, ближайшую ночь опять пропадает в общей арестантской палате.