«В моей смерти прошу винить Клаву К.» - страница 3

стр.

Наш фирменный проигрыватель выдавал последнего Элвиса Прэсли, а я в передней перед зеркалом совершенствовала чувство ритма. Мама строчила на машинке в большой комнате. В белой косметической маске и чёрной косынке, прикрывавшей волосы, она напоминала знаменитого французского мима Марселя Марсо, которого недавно показывали по телевизору.

Мама тоже по временам поглядывала в зеркало трельяжа. У нас с ней много общего.

Стук швейной машинки плюс ударник ансамбля Прэсли кого угодно сбили бы с толку, но не меня. Когда пластинка кончилась, я некоторое время твистовала под швейную машинку. Потом мне это надоело, и я заскучала.

— Мам… что бы мне поделать, только бы не почитать?

— Переверни пластинку, — посоветовала мама, стараясь, чтобы ни один мускул не дрогнул на её лице.

Это был дельный совет, и я снова принялась развивать чувство ритма.

— Мам… скажи правду… я очень глупая, как считают некоторые?

— А как ты сама чувствуешь?

— Сама я этого не чувствую.

— Правильно делаешь, — сказала мама. — Плюнь на некоторых.

— На учительницу? Если б не Серёжка Лавров, я бы все три года в первом классе просидела.

— Не будь Серёжки, нашёлся бы другой, — сказала мама.

Это меня возмутило:

— Я ему клятву дала!

— В чём?

— В чём надо, — ответила я.

— Не сдержишь! — уверенно сказала мама.

— Нет, сдержу! — разозлилась я. — Два с половиной года сдерживала. Нас всё время рассадить хотели, а мы всё равно за одной партой сидим.

— Ты, Клава, неглупая девочка. У тебя просто другой ум. У твоих подруг один, а у тебя другой. Но их ума тебе не надо. Своим живи.

Это меня устроило.

Бумажными салфетками мама осторожно стала снимать косметическую маску. Я затаила дыхание. Потом мама сняла косынку и тряхнула волосами. Тут я, как всегда, простила ей всё. У меня мама очень красивая.

— Вот я, например, всю жизнь своим умом жила и никогда об этом не жалела! — весело сказала мама и вместе со мной заплясала твист. У неё тоже очень хорошее чувство ритма и замечательная непринуждённость в движениях. — Главное, не надо никогда ни о чём жалеть! — ещё веселей сказала мама.

Мы так танцевали, что в серванте зазвенела хрустальная посуда. Затряслись на подставках мамины глиняные, гипсовые и бронзовые скульптуры — всякие бюсты, надгробья, фигурки танцующих балерин…

Моя мама скульптор, и на тех её работах, которые выставлялись, блестели медные пластинки: «В. С. Климкова. 1968 год».

— Меня Неонила Николаевна вчера из хора выгнала, — сообщила я маме, приседая в твисте почти до пола. У меня это здорово получалось. — Говорит, что слуха нет.

— Он у тебя внутренний. А главное в жизни чувство ритма. И этого у тебя никто не отнимет.

— По арифметике за контрольную двойка! — Стараясь перекричать Прэсли, подсовывала я маме новости, о которых лучше всего сообщать в подходящую минуту.

— А куда Серёжка смотрел?

— Он ногу на брусьях растянул. У него справка была.

— Значит, теперь исправишь, — бодро ответила мама. А когда Прэсли перестал надрываться, мама схватила меня на руки и начала целовать. Целовала, целовала, пока не заплакала.

— Что ты, мамочка? Не плачь, мамочка! — старалась я её успокоить.

Мама притихла, а потом посмотрела на меня, как будто в первый раз видит.

— Как это у тебя слуха нет? — спросила она. — В доме такой инструмент, а у неё, видите ли, нет слуха. И потащила меня к пианино.

Она стукнула по клавише и сказала:

— А ну, пой! А-а-а-а…

— А-а-а-а, — спела я.

— Не «а-а-а», а «а-а-а», — рассердилась мама.

Между её первым и вторым «а-а-а» разница была не так велика, чтобы из-за неё стоило поднимать шум.

— Чтобы у моей дочери не было музыкального слуха! — вознегодовала мама. — У меня — абсолютный. У отца был превосходный… В кого ты уродилась?

— У меня внутренний, — оправдывалась я.

— Тебе слон на ухо наступил! А ну марш из дома, бездарь! Ко мне сейчас люди придут.

Слегка прихрамывая, Серёжа топтался вокруг покрытой снегом шелковицы.

— Замёрз? — опоздав минут на двадцать, сочувственно спросила я.

Серёжа отрицательно покачал головой и даже расстегнул свою болоньевую куртку, из кармана которой торчал вязаный шарф. Воротник его рубашки тоже был расстёгнут. Треугольник обнажившейся груди сразу стал того же цвета, что и Серёжины уши. Шапку он лихо вертел на пальце.