В огне революции - страница 17
На Спиридонову Гершуни произвел сильное впечатление: „Для его обрисовки не находится подходящих слов. Все наши слова однобоки, узки, выражают с большой неточностью и бедностью ту или иную черту из богатства человеческой психики…. Он был талантлив не только в работе… – но и в самой жизни; в интимно-душевной минутке ее сказывалась та же полноценность и многоценность способности. Любовь к жизни, к счастью и радости была в нем, страстном и полном сил человеке, совсем языческой. Поражала его энергия. Она была необъятна, всегда действенна и необыкновенно заразительна…Он был большим ловцом и господином людей. И господство его не было тираническим…В круг его влияния попадали почти все с ним соприкасавшиеся – одни, только любя и безмерно уважая его, другие, отдавая ему свою волю и душу, как ученики любимому учителю. Со слепым подчинением…“. Между Гершуни и Спиридоновой возникла тесная духовная связи, о которой впоследствии говорил И. 3. Штейнберг.
Гершуни, как до него Михаил Гоц[6], восстал против тактики эсеров-мак-сималистов, взорвавших дачу премьер-министра П.А. Столыпина, когда она была полна посторонних людей, ждавших приема для ходатайства за близких. Вместе с „бабушкой русской революции“ Е.К. Брешко-Брешков-ской решительно выступил и против тактики экспроприаций.
Другой новый знакомец – Егор Сазонов – исполнитель убийства министра внутренних дел Плеве в 1904-м году был сам тяжело ранен взрывом бомбы. Петербургская судебная палата приговорила бомбиста к бессрочной каторге. На Марусю он не произвел такого сильного впечатления, как Гершуни. Возможно, говорила партийная ревность: она сама готовила себя к убийству этого безжалостного человека. Но она с грустью вспоминала Сазонова, когда впоследствии, протестуя против наказания розгами каторжан, он принял яд и скончался 28 ноября 1910 года, своей смертью предотвратив предполагавшееся массовое „запарывание“ заключенных.
Здесь у Маруси появился и еще один новый друг – единственный сын классика армянской литературы Прош Перчевич Прошьян, ее будущий соратник по созданию партии Левых эсеров.
Удивляют воспоминания каторжанок об их самообразовании, о политических диспутах, лекциях, огородничестве, театральной самодеятельности, о массовых занятиях фотографией во время их жизни в Акатуе. Сложилось нечто вроде образовательных курсов, на которых „знатоки“ делились знаниями с менее подготовленными. Мария Беневская вела занятия по химии, Надежда Терентьева – по истории, Александра Измайлович – по литературе, Зинаида Бронштейн – по философии. Были занятия и „практического характера“. Сарра Данциг, профессиональная массажистка организовала кружок по освоению навыков массажа. Занятия были настолько успешными, что одна из ее учениц, выпущенная с каторги на поселение в Якутск, безбедно жила там на заработки от сеансов массажа.
За границей чудом сохранился акатуйский фотоальбом – в СССР это был бы антисоветский документ. На фото видно, как каторжане занимаются в кружках по интересам, гуляют, пьют чай… Женщины, как правило, носили не арестантскую одежду, а свое платье, нередко светлых тонов, пользовались украшениями. У всех довольные, вовсе не аскетичные лица. „В 1906 г. в тюрьмах было вольное житье. Они походили скорее на клубы, в которых вроде добровольно и временно до улажения некоторых политических осложнений, ’’соглашались“ посидеть социалисты и анархисты, чтобы, конечно, скоро выйти на волю и даже в случае чего крупно посчитаться с теми, кто стал бы ’’угнетать“ их в тюрьмах. Воля шумела свободной печатью, протестами и митингами – вспоминала Спиридонова. Ручные кандалы надевались только накануне приезда окружного начальства. На лекции руководителя боевой организации эсеров Г. Гершуни по истории русского революционного движения собиралась вся тюрьма, из-за ворот приходили охранники, и даже начальство позволяло себе слушать лектора и уточнять у него кое-какие детали.
Ирина Константиновна Каховская писала о днях, проведенные на каторге: „Женская каторга лишена кровавого драматизма мужских тюрем, а наша, в частности, отличалась изумительно ровной, буквально ничем не волнуемой извне жизнью. <…> Режима в тюрьме никакого не было. Запертые в своей половине, мы в ее пределах делали все, что хотели. Администрацию мы видели только на поверке; все неизбежные переговоры с нею у нас велись исключительно через политического старосту…“