В просторном мире - страница 11
И Миша, не оставляя работы, заговорил совсем о другом:
— Утром, когда шел на работу, видел пленных. Их, должно быть, в город вели. Уйма! Идут смирные. И все эсесы, гитлеры…
— Говоришь, смирные?
— Ага, как овцы.
Опенкин нахмурился:
— Глаза им не повылазили: видят, сколько нагадили. Вот и смирны, а про овец напрасно… Какие они, к чертовой бабушке, овцы, — шерсти-то с них и на валенки не настрижешь! — рассердился Иван Никитич и стал смахивать с верстака стружки. Успокоившись, старик с придирчивостью врача, осматривающего больного, обошел вокруг Миши, вздохнул и сказал:
— Михайло, пришла пора приостановить совместную работу. А когда начнем ее опять, потом скажу. Может, потом и твоего Гаврика приспособим к делу. Только еще не знаю, стоит ли? Шкодливый он у тебя. Фекла докладывала майору, что он нынче много натворил бед. Ну, да разберемся. А сейчас не стой, — валяй в свой дот! — указывая на дверь, распорядился Иван Никитич.
В дот Миша не торопился, да и не было смысла торопиться: он понял, что дорога в Сальские степи расстраивалась не только из-за плохого обмундирования, но и из-за каких-то досадных ошибок Гаврика. Больше того, из-за этого внезапно ускользала надежда и на то, что вместе с Гавриком они скоро будут работать в мастерских.
Войдя в дот, Миша спросил у матери:
— Мама, ты Гаврика не видала?
Шутливо поведя бровями, мать взглянула на него насмешливыми серыми глазами и ничего не ответила. Она сидела на полу, облокотившись, покатым плечом о низкую стенку дота, из открытого сундучка выкладывала зимнюю одежду. Видно было, что в дот она заглянула мимоходом, прямо со степи, где вся бригада убирала сорные травы. На ее шерстяной свитер и на распахнутый ватник нацеплялись и жабрей и сухие стебли бурьяна.
— Мама, чего ты молчишь?
— А ты чего такой? Тяжело больных у нас нет. Гаврик тоже живой и здоровый. Недавно нуждался в скорой помощи. Мать хотела выбить из него «военную тайну». К счастью, я и майор подвернулись и оборонили его от Феклы.
Миша только собрался услышать что-нибудь ясное о Гаврике, но мать предложила ему:
— А ну-ка, попробуй варежки, — не вырос из них? Шерстяная безрукавка под шинель годится, — с походом шила, а варежки — не знаю…
— Мама, да брось ты про зиму. Нынче тепло! — недовольно заявил Миша. — Ты мне про Гаврика толком что-нибудь расскажешь?
Как раз в это время из-за стены дота женский голос протяжно позвал:
— Тетка Ма-арья, вас с Феклой Мамченко до председателя кличут. И чтоб ско-оро!
— Соскучились?
— И председатель, и майор, и дед Опенкин помирают от нетерпения.
— Жалко людей, сейчас придем спасать. За Феклой не ходи, сама ее позову.
И вдруг мать продвинулась в угол, разгребла траву и, оголив конец трубы, нагнулась и крикнула:
— Фекла, какие новости на твоем острове? Воюешь с Гавриком? Будет тебе. Пора на мировую. Технику у них отбили, чего еще? Удобно! В любую минуту могу требовать: попросите мне Феклу Мамченко!
— Кому я так срочно нужна? — услышал Миша голос тетки Феклы.
Мать, смеясь, повернулась к Мише и спросила:
— Мы с тобой на какой земле? Как Фекле-то сказать, с какой земли мы к ней с разговорами?
Миша, все больше краснея от обиды, молча вышел из дота. За ним вышла и мать. Направляясь к правлению, она легонько толкнула его в спину:
— Заварили кашу, а матери расхлебывай…
Мише эта шутка показалась неуместной. Растерянный, он вернулся в дот. Торчащая в углу труба уже не прельщала его: ей доверялись сердечные тайны, она связывала «Большую землю» с «Островом Диксоном», а теперь по ней могли разговаривать о самых обычных вещах. Она была уже не «прямой провод», а просто ржавая, покоробленная труба. Во всем был виноват Гаврик. Он натворил каких-то дел, из-за которых в правление вызвали мать, тетку Феклу и самого Ивана Никитича.
Послышался голос Гаврика, охрипший и неуверенный:
— Миша… Миша!
Миша, сидя на сундуке, отвернулся от трубы.
— Миша, что же ты молчишь?.. Я же знаю, что ты меня слышишь.
Миша не отвечал.
— Миша, я промахнулся… С тобой тоже может случиться… Если друг, — поймешь. А не поймешь, — точка.
И Гаврик стал рассказывать все по порядку: сначала про то, как шли и о чем разговаривали Волков и Руденький, потом про свою дорогу, про сорок.