В рай и обратно - страница 9
Мы собираемся вместе за трапезами, которые оживляет безуспешная борьба грустной пассажирки с ее непослушным отпрыском. Мальчик, с трудом схваченный в каком-нибудь уголке машинного отделения или силой извлеченный из шлюпки, не может усидеть за столом. Он неожиданно вскакивает, проливая суп, и выбегает на галерею у кают-компании, чтобы криком спугнуть сидящую на перилах птицу. Каждую минуту он придумывает что-то новое. Мальчик ловок, как обезьяна, и чуток, как летучая мышь. Всем нам приходится беспрестанно с ним возиться. Укрощенный, наконец, он в отместку матери высмеивает ее неправильную польскую речь. «Говорят не кафе, а кофе!», «Положи ложки?» Какие ложки? Ведь ложка у меня одна, ха, ха!» — и он сотрясается от визгливого смеха.
Бедная женщина прикрывает глаза и устало складывает руки.
— Я учила этот язык пятнадцать лет, — вздыхает она, — да так и не выучила.
В ее словах горечь поражения, сожаление об ошибке, длившейся так долго. Опа не жалуется, но весь ее облик — сплошная жалоба.
Мы думали, что даже запомнить ее как следует не успеем, да и она делала все возможное, чтобы не привлекать к себе внимания, но людское горе бросается в глаза, как рубище нищего. Каждая, казалось бы, нейтральная фраза выдает ее. Она говорит, что едет в Утрехт навестить больную мать, но мы уверены, что она оттуда не вернется. Трудно сказать, на чем зиждется наше убеждение. Оно складывается постепенно, на основании ряда мелких примет. Выражение «у нас» в ее устах вначале означает покинутый ею недавно то ли Тарнов, то ли Санок, но потом все чаще, а вскоре уже полностью относится к Утрехту. Знаменательно и то, что ее пугает цель путешествия. Краткий визит не мог бы внушать такого страха. Кроме того, в беседах с нами она иногда проговаривается. Ее, например, беспокоит, как будет заниматься Юрочка в голландской школе. Другой язык, другая программа — все заново. Мальчишка прислушивается и вдруг замолкает. На его подвижном лице застывает выражение враждебного, детского недоверия. «А я все равно вернусь к папе!» — воскликнул он однажды, барабаня кулаками по столу. Широкие, рыхлые щеки женщины густо покраснели. Она вскочила и потащила сына в каюту. Из-за двери доносились плач ребенка и сдавленные, отчаянные уговоры матери.
О судьбе ее догадаться нетрудно. Вероятно, она никогда не была красива, но в молодости, пятнадцать лет назад, в ней могло быть много обаяния. Ее жирные, неухоженные волосы, должно быть, когда-то отливали глубоким каштановым блеском и окаймляли голову пышной короной. Лицо, еще не тронутое отчаянием, привлекало здоровьем и юношеской свежестью. Большие, чуточку навыкате глаза не всегда смотрели с выражением тупого изумления — изумления, которое (как мы догадываемся) росло с каждым годом и становилось привычным по мере того, как действительность неудачного брака и будничных забот в чужой стране отодвигала все дальше в прошлое волнующую встречу с иностранным офицером, окруженным романтическим ореолом странствий и героической борьбы.
И почему-то мы все чувствуем себя в какой-то мере ответственными за разочарование этой жертвы сентиментальных иллюзий, за ее огрубевшие, потрескавшиеся, как у прачки, руки, за ее дешевый изношенный костюм, за все эти симптомы капитуляции и загубленной жизни.
Нам кажется, что мы должны приложить все усилия, чтобы воспоминание о второй родине не вызывало у нее чувства горечи. И это ощущение превращается как бы в общую тактику поведения по отношению к пассажирке. Стюард, наливая ей суп, всегда находит предлог улыбнуться и добродушно пошутить. Матросы делают вид, что они в восторге от выходок ее противного Юрочки. Мы ведем себя как здоровые люди, пытающиеся внушить тяжелобольному, что он тоже здоров. Если пассажирка говорит, что она хорошо спала, что ей понравилось то или иное блюдо, что приятно было купаться, — мы воспринимаем это как свою маленькую победу. И, быть может, подсознательно ожидаем какого-нибудь более серьезного, более полного удовлетворения.
Нечто вроде развязки или скорее перелома происходит незадолго до нашего с ней расставания.