В родных местах - страница 6

стр.

Василий докладывал Чудакову:

— Насчет души и духа чего-то плетет. Телом, говорит, нечист.

— В загробную жизнь он вроде не верит. Может, нервишки сдают?

— Я так понимаю, Иван, что вместо нервишек-то у него куски железа.

Добавил нерешительно:

— И на хрена мы взяли его.

— Не плети.

Тяжкие, беспокойные мысли одолевали Чудакова. Что делать дальше? В первые дни их бродяжнической жизни у него была одна мысль — быстрее пробраться к фронту, к своим. Иван говорил красноармейцам: «Армия отступает в стратегических целях. Скоро подойдут из глубокого тыла главные войска, и тогда даванем немчуру, только дым пойдет». Но дни проходили, а контрнаступления что-то не было. Судя по всему, фронт откатывался на восток со страшной и непонятной поспешностью. И когда красноармейцы встревоженно посматривали на Ивана, он говорил, стараясь придать своему голосу убежденность и бодрость:

— Подождите, ребята, скоро начнем их колошматить.

Обессиленные солдаты передвигались не так быстро, как хотелось бы Чудакову, неохотно поднимались, особенно по утрам, часами молчали, в их походках было что-то тяжеловатое, немолодое уже. У Весны не заживала рана. Да и сам Чудаков чувствовал непривычную слабость, которая никак не покидала его. Лег бы и смотрел на небо, не вставая. Ивану в армии приходилось много ходить и бегать — пехота, и он, когда здорово уставал, особенно во время марш-бросков, старался мечтать о чем-нибудь приятном, далеком, нетеперешнем и тогда легчало: он как бы не замечал тяжелого дыхания бегущих распаренных бойцов и вроде бы не так сильно резали плечи лямки вещевого мешка, не так надоедливо ударяла по колену лопатка, и пыль была не такой густой и удушливой. Тяжко бежать в строю, когда ничего не видишь, кроме мокрых солдатских гимнастерок, задыхаешься, бешено колотится сердце, и все тело как бы сковано обручами. Тут уж лучше не думать, что путь длинен и невыносимо тяжел. Чудаков и теперь старается думать о чем-нибудь постороннем и радостном. Например, представляет, как приедет домой, переступит порог дома, увидит радостные лица суетливой, беспокойной матери, которая прежде, чем обнять сына, тщательно вытрет руки о фартук, и отца, деловитого, заботливого, от одежды которого все время горьковато пахнет заводом. Соберутся соседи и начнется: «Какой Ванюшка-то стал вид-най да глад-кай!», «Не грех теперича и дернуть по стакашку». Потом он пройдется по заводским улицам, заглянет в клуб. В армейской форме. В начищенных сапогах, с широким командирским ремнем…

Но что-то плохо мечтается, в голове свист один, будто от ветра в тонкой трубе. И ноги как деревянные, не свои, а чужие — шагают и шагают. И, кажется, ничего уже не способен чувствовать.

Они переоделись в крестьянскую одежду. Иван долго думал, надо ли переодеваться, но Весна с Василием, и особенно Лисовский, говорили: надо. Лисовский советовал оставить красноармейскую одежду в деревне, запрятав до лучших времен, но бойцы уложили гимнастерки и брюки в вещмешки, понесут с собой, а при опасности их можно и бросить. Одежонку насобирали девушки-колхозницы, которые с любопытством и детским смешком наблюдали, как парни, окончательно утерявшие солдатский вид, расправляли на себе старенькие пиджаки, фуфайки, рубахи и гляделись в зеркало. Торопливо попрощались, сказав, что после войны приедут и уж во всяком случае напишут письма. Выйдя за ворота, Чудаков настороженно оглядел тихую улочку деревни, поежился. Глядя на угрюмо курившего сержанта, Лисовский сказал:

— Чапай думает.

Лисовский был единственным из четверых, кто мог выводить из себя Чудакова. Все эти дни Ивана мучили нехорошие подозрения в отношении Лисовского, надоедливые, как зубная боль; Иван не мог понять этого человека до конца: свой — да, это ясно, но почему так озлоблен и болезненно нетерпелив.

Лисовский глядел неприятно-настойчиво.

— Что же ты хочешь? — спросил Чудаков. — Чем недоволен?

— Не нравится мне эта жизнь. Идем — прячемся, спим — вздрагиваем. Жизнь беглых рабов.

— Ну это ты преувеличиваешь.

Лисовский везде спрашивал о партизанах. Но никто о них ничего не слышал.