В союзе звуков, чувств и дум - страница 18

стр.

Из письма Л. С. Пушкину (январь 1824 г., Одесса)

В первых же строчках посвящения Пушкин разделяет читателей своего лучшего произведения на две неравные части: узкий круг друзей, олицетворенный в имени Петра Александровича Плетнева, и все остальные - «гордый свет»:


Не мысля гордый свет забавить,

Вниманье дружбы возлюбя,

Хотел бы я тебе представить

Залог достойнее тебя...

...Но так и быть - рукой пристрастной

Прими собранье пестрых глав...

«Собранье пестрых глав», как это видно, предназначается для первого узкого круга. Второй, многочисленный, как бы выносится за скобки пристрастного авторского внимания. Разумеется, это не нужно понимать буквально. Пушкин чрезвычайно заинтересован в реакции широкой публики на его лучшее произведение. Это видно из писем, деловых записок, ответов поэта на критику «Онегина». Но разделение, произведенное с самого начала>3, никак нельзя принять лишь за дань «посвященческому жанру», не влияющему, как правило, на все повествование. В данном случае, избирательность, заявленная в посвящении, влияет и на авторскую интонацию и, главное, на способы, которыми автор выражает себя, создает в романе образ действующего лица - Александра Пушкина...

Этот образ, то, каким он представляется читателю одного и другого круга, составляет предмет постоянной заботы автора.


Всегда я рад заметить разность

Между Онегиным и мной,

Чтобы насмешливый читатель

Или какой-нибудь издатель

Замысловатой клеветы,

Сличая здесь мои черты,

Не повторял потом безбожно,

Что намарал я свой портрет...

Проблема «своего портрета» не ограничивается желанием сохранить дистанцию между собой и своим героем. (Об этой частной, хотя и важной задаче мы будем говорить в главе «Пушкин и Онегин».) Выразить себя или, что то же самое, образ мира, пропущенный через себя, есть органическая потребность всякого истинного поэта и вообще всякого художника.

Но для этого вовсе не обязательно «марать» свой портрет. Авторы эпических поэм «от Ромула» до дней Байрона в течение тысячелетий управлялись с делом, оставляя свой собственный образ, «портрет», за рамками повествования. С открытием Байрона, который включил в эпос фигуру лирического героя, - свое видоизмененное или невидоизмененное «я», - положение изменилось. Появилась возможность непосредственного вмешательства в действие, судьбы, события, возможность вступать в те или иные отношения со своими героями и... с читателем.

Прямая речь, обращенная к последнему, при всем прочем открыла широкую дорогу шутливому тону, который у Байрона (в особенности в «Дон Жуане») доходил до рискованно-игривых пределов, возбуждая, с одной стороны, резкие нападки критики, с другой, - восторги европейской читающей публики. В 1830 году в заметке «Об Альфреде Мюссе» Пушкин писал: «Мюссе первый из французских поэтов сумел схватить тон Байрона в его шуточных произведениях, что вовсе не шутка». (Выделено мною. - Я. С.) Сказано с большим знанием дела: только что закончена поэма «вроде Дон Жуана» - «Евгений Онегин».

Создавая на русской почве оригинальный тип лирического героя, Пушкин не устает ссылаться на великого англичанина, чем, кстати, выгодно отличается от большинства эпических поэтов, которые от Байрона до наших дней, каждый по-своему следуя за ним, не помнят или не сознают этого.

Пушкин помнит и сознает.

Я рассказываю об этом не для того только, чтобы лишний раз повторить, что в русской поэзии Пушкин, развивая байроновский принцип, сочинил уникальную лирико-эпическую поэму. Мне кажется необходимым подчеркнуть, что нововведение Джорджа Гордона Байрона как нельзя более пришлось к складу характера Александра Пушкина, к той его черте, которая разграничивает два противоположных качества: переполненность бьющим через край души и строфы чувством... и нежелание, чтобы об этом чувстве догадывался все тот же «гордый свет», все тот же «насмешливый читатель». Образ лирического героя, виртуозное умение выразить через него свои мысли и чувства так, чтобы одни поняли, а другие нет, дает возможность Пушкину совместить в «Онегине» оба эти трудносовместимые качества.

Представим себе такую, нередко наблюдаемую ситуацию. Человек рассказывает в большой компании о неких людях и событиях. Слушающим неизвестны люди, о которых идет речь, неизвестны взаимоотношения между этими людьми и рассказчиком. Последний может при желании рассказывать в третьем лице о себе самом, не стесняясь интимных подробностей, не боясь быть «разоблаченным». Но среди присутствующих есть один-два близких друга, которые знают рассказчика, его характер и биографию «наизусть». Им достаточно намека, взгляда, полуулыбки, чтобы понять его скрытое для большинства причастие к событиям и действующим лицам рассказа. В такой ситуации возникает двойная игра: рассказ ведется для всех и в то же время лишь для избранных, то и дело вызывая у одних - одну, у других - иную реакцию.