Валькирия революции - страница 20
Ленин отчаянно критиковал Маслова за «ревизионизм», за «измену марксизму» — причиной тому была не столько его программа муниципализации земли, сколько воинственная принадлежность к меньшевизму, а если точнее, воинственная антипринадлежность к большевизму. Ни одну из ленинских позиций — ни концептуальных, ни прагматических (железная партийная дисциплина с безусловным подчинением меньшинства большинству, «рядовых» — партийному начальству) — он не принимал. Произведя на Александру «неизгладимое впечатление» (из того же письма Зое), Маслов автоматически делал ее убежденной меньшевичкой: увлекаясь сердцем, она «увлекалась» и головой, разделяя взгляды того, кто имел влияние на ее чувства. Если это не относилось к Дяденьке, то лишь потому, что у того вообще не было отчетливых политических идей: он был замечательным профессионалом, честным и благородным другом, а политики сторонился, даже бежал от нее.
Появление Маслова в мыслях любимой женщины (пока еще только в мыслях) он заметил сразу — и мудрено было бы не заметить, если имя его теперь не сходило с ее уст. Но и виду не подал: по-прежнему переписывал ночами каллиграфическим почерком ее сочинения — уже (еще!) не романы и повести, а грандиозные планы надеть на человечество хомут всеобщего счастья.
Вот что писала тогда Коллонтай в своей пропагандистской брошюре «Кто такие социал-демократы и чего они хотят?»: «…Всякий, кто будет трудиться, будет не только сыт, обут, но сможет пользоваться и всеми теми удобствами и радостями жизни, которые сейчас доступны лишь богачам. Само собой разумеется, что всякую работу постараются обставить как можно здоровее и лучше, а так как трудиться будут все, то на долю каждого придется вовсе не так много работы […] Не будет ни богатых, ни бедных […] значит — прекратится неравенство. Останется только неравенство ума или таланта […]
Итак чтобы прекратились все современные несправедливости и бедствия, — предлагается: 1) заменить частную собственность собственностью общественной, или коммунистической, 2) ввести совместный обобществленный труд и 3) вместо производства для продажи изготовлять продукты для общественного и личного потребления».
Утопичность этого «проекта» разумным людям была очевидна еще и тогда, его унылость тем более. На «массу» подобный бред производил впечатление, но каково все это было не только читать, а и переписывать умнице Саткевичу с его ясной головой и математически точным умом?! Отдохновением было, когда Александра затевала разговор об искусстве, о литературе. Хотя ее вкусы и рассуждения были предельно утилитарны и до вульгарности социологизированы («искусство хорошо тогда, когда оно служит делу рабочего класса»), все же разговоры на эти темы казались музыкой по сравнению с монологами о грядущей победе «людей труда» над ненавистными эксплуататорами. Кстати, музыку Александра особенно не любила. Впоследствии так объясняла это в своих черновых заметках: «Музыка вызывала эмоции и мешала думать, а в те годы основное было думать, изучать. Для эмоций отведен был свой «ограниченный участок» — любовь к определенному человеку, роман со слезами и радостями, всевозможные оттенки переживаний». На этом «ограниченном участке» Дяденьке было тесно и неуютно, но он в самом деле любил и оттого терпеливо сносил любые «оттенки переживаний» женщины, которая менялась у него на глазах.
Легче было говорить о кубизме, внезапно ставшем увлечением Александры: сколь бы ни был он чужд консервативным вкусам полковника, но тут, по крайней мере, существовала возможность спора, тогда как о «деле» рассуждать не полагалось. Там Александра была права, потому что она была права всегда…
Ретроспективно оглядывая свой жизненный путь годы спустя, Коллонтай записала в дневнике: «Было хорошо в совместной жизни и дружбе с Дяденькой. Он меня берег и баловал. Но опять душно стало, опять ушла […]». Перед кем она лукавила, кого хотела обмануть в записях для себя самой, тем паче наедине с Вечностью, уже на самом последнем витке жизни? «Опять» ушла она не от «духоты» жизни с Дяденькой, — жизни, измотавшей его и не давшей, как видно, никакой радости ей, а оттого, что замаячила новая страсть. Только и был теперь свет в окне: Петенька Маслов! И он тоже — степенный, расчетливый, типично кабинетный ученый, чуждый бурных страстей и порывов, — решил, презрев условности, броситься в омут новой любви.