Вдали от дома - страница 2
Видение Жизни, застывшей на бумаге, с раннего детства завораживало и очаровывало Георгия. Чем именно — он не знал и сам. Зато с тех самых пор он испытывал священный трепет при виде любой картинки — хоть в книжке, хоть в журнале, хоть на упаковке или этикетке. Пытался рисовать и сам — но раз за разом, с яростью и разочарованием, уничтожал свои творения. Не помогли даже уроки в художественной школе, брошенные Брыкиным менее чем через год.
В общем, стать художником будущему Гоге Хриплому было не суждено. Вместо этого он превратился в ярого любителя живописи; не в «ценителя» или «знатока», коими себя считали экзальтированная дама и благообразные старички, а именно в любителя. От слова «любить». Брыкин не пытался делать вид, что понимает некий мистический «замысел художника», он просто любовался плодами чужого таланта. Любовался и наслаждался.
Кстати, привычку посещать все выставки живописи, проходившие в родном городке, будущий Гога Хриплый также приобрел в детстве.
Разумеется, никто из «братвы» не был в курсе его увлечения. Вынужденная немногословность Георгия как-то не способствовала откровенным разговорам — даже меж «своими». На вопрос, почему в свободное время Брыкин ни «в сауну с пацанами» не ходит, ни «по бабам», ответ был дан четкий… хоть и не правдивый.
«Шмара у меня одна есть», — буркнул тогда Гога Хриплый, и вопрос больше не поднимался. Никого не интересовала ни внешностью «шмары», ни ее… так скажем, «любвеобильность».
Догадаться же об истинном предмете любви Брыкина смог бы разве что экстрасенс. Потому как Хриплый не только не походил на адепта лозунга «красота спасет мир», но и казался воплощенным вызовов этому лозунгу. Этаким ходячим «ага, щас» в ответ.
Брыкин успел осмотреть менее половины выставленных картин, когда телефон, до поры до времени затаившийся в барсетке, неожиданно оповестил хозяина о входящем звонке. Сделал он это без всяких «владимирских централов», горячо любимых приблатненными подростками. Брыкин относился к своей «мабиле» непозволительно небрежно, и, в частности, обходился стандартными мелодиями.
— Слушаю, — сказал он вполголоса, достав телефон. Он уже понял, что звонили «свои», и потому предпочел не тратить время на приветствия.
— Здорово, Гога! — а вот его собеседник, шумный и болтливый живчик по имени Лёлик, был совсем иного мнения.
— Здоровей видали, — буркнул Хриплый, — надо че?
— Да съездить кой-куда. Перетереть кой-че, — последовал на редкость четкий и информативный ответ.
— А поточнее? — Брыкин понимал, что приглашали его отнюдь не на день рожденья и потому был крайне недоволен этим звонком.
— Ну не по телефону же! — прозвучало в голосе Лёлика искреннее удивление, — короче, не тяни, собирайся…
— Я понял, — перебил Хриплый, — уже собираюсь и выхожу.
— Выходи-выходи.
— Да, выхожу.
Прервав соединение и вернув мобильник на прежнее место, Георгий Брыкин направился к выходу из зала. «Выхожу, выхожу», — недовольно бурчал он под нос в течение всего своего недолгого пути. Звук получался — как рычание старого пса, спавшего в конуре и ненароком потревоженного.
Воистину, день, что начался так замечательно, просто не мог, не имел права остаться неиспорченным какой-либо неприятной неожиданностью. Пресловутый закон Мерфи не знал исключений. А вот другой закон в тот момент дал сбой: покидая выставочный зал, Брыкин непременно должен был выйти наружу, появившись по ту сторону дверей. Ведь если где-то убавляется, то в другом месте надлежало прибавиться, не так ли?
Но этого не произошло… почему-то. Ни Лёлик, ни «братва» так и не дождались Гогу Хриплого на «стрелке».
Впрочем, если они и огорчились, то не особенно.
— Ну, — это короткое слово профессор Лев Аронович произнес с особым нажимом, дабы привлечь к себе внимание аудитории. Точнее — нескольких десятков юных раздолбаев, уже рассевшихся по своим местам и готовых слушать лекцию. Или делать вид, что слушают. Так или иначе, процедура «подготовки доски» явно не входила в их ближайшие планы.
Данное обстоятельство отнюдь не радовало профессора Ароновича. Как человек, начавший свою преподавательскую и научную карьеру еще в Советском Союзе, он привык считать «подготовку доски» священной обязанностью студентов. И сухая тряпка, и заброшенный незнамо куда мел, и следы предыдущей лекции по его мнению были не чем иным, как неуважением к преподавателю.