Вечера - страница 13

стр.

С того места, откуда стрелял Родион, до крыльца по прямой линии метров тридцать, не больше. Литая круглая, шестнадцатого калибра, пуля саданула в таз, взметнув месиво, разодрав край, вырвала таз из рук бабы. Охнув, та кинулась за ворота и бежать вниз по улице, к мосту, на другую сторону Шегарки. Пока Родион слезал — прыгать не решился — с сарая, выскакивал из ограды, Нюра была уже далеко. Она бежала резво, оглядываясь, белый платок ее сбился на шею. В девках, наверное, никогда не бегала так.

— А-а! — хрипло воскликнул Родион и — следом. Бежал он тяжело, держа в опущенной руке ружье. Улица была длинна, пустынна. — Сто-ой, паскуда, — запаленно орал Родион, — все одно убью! Сто-ой, твою душу мать! Нюрка, кому говорю!..

Поняв, что не догнать жену, Родион привстал на колено и ударил навскид, едва целясь. Дорога сухая, до блеска накатанная телегами, Родион занизил, и пуля пошла рикошетом, взрыхляя утоптанную землю. Когда, перебежав мост, Нюра подымалась на крутой берег, Родион выстрелил еще раз. И остановился, больше патронов у него в карманах не нашлось. У моста конюха перехватили мужики, подошедшие на выстрелы, уговорили, отвели домой. А Нюра, не сбавляя хода, чесанула в соседнюю деревню, откуда подъехала с кем-то до района и жила у сына, пока Родион не привез ее обратно. С той поры Нюра стала сдержаннее, не выгоняла мужа, прятала ружье и патроны, когда муж был пьян.

— Что же ты, Ефимыч, — говорили Мулянину мужики, — последнее дело — в жену стрелять. Да ты что?! А убил бы — что тогда? Тюрьма — один разговор. Это хорошо — промахнулся. Всю деревню переполошил. Война, да и только. А если б зацепил кого? Ну-у, Ефимыч!..

— Хе-е, убил, — гундел в нос Мулянин. — Чего ж ее убивать — пущай живет. Или я совсем умом рехнулся. Попужать — другое дело, чтоб место свое знала. Промахнулся… Лося на бегу бью без промаха, на сто саженей почти. А тут — бабу. Небось не промахнусь. Зато теперь — как шелковая, обедать сажусь — наливает, не спрашивает…

Выпивал. Но не до сшибачки, как говорили по деревне. Сколько бы ни выпил, домой добредет сам, с роздыхом, но дойдет. Если слышно — чаще всего в сумерках — песню «Под окном черемуха колышется» — значит, Родион Ефимыч наугощался и переулками пробирается к себе. Песню о черемухе любил он почему-то больше других и пел охотнее. В застольях с мужиками-бабами, в одиночку.

Часто заходил к нам. Отец и мать называли его кумом, Нюру — кумой. Каким образом, не знаю, оказался он в кумовьях. Присядет, закурят с отцом самосаду, заговорят. Сапоги на нем высокие, самодельные. Штаны, рубаха, пиджак. Пиджак всегда расстегнут. Кепку не носил. С мая по октябрь ходил он так, надевая с первым снегом шапку, фуфайку, пимы с калошами. За голенищем правого сапога постоянно короткий, косо отточенный, плотно обмотанный по рукоятке тряпкой, острый сапожный нож. Редкие знали по деревне, что без ножа он почти и не выходит на улицу.

— Зачем ножик-то носишь, Родион? — спрашивал его отец, хмурясь.

— На всякий случай, — отвечал Мулянин и улыбался губами, а взгляд тверд и прям, не пересилишь, отведешь глаза первым. Вот так.

Помню, отелилась у нас корова. Отел был летний, июльский. С дальних выпасов прибежал в полдень пастух с известием. Взволнованная мать, торопясь, пошла к Мулянину. Родион Ефимыч запряг племенного жеребца, сели они втроем в телегу, и конь, задирая под дугой голову, размашистой рысью повез их за Дегтярный ручей на Святую полосу, где паслось стадо. Положили теленка на телегу — корова шла следом, — привезли домой. Удачный отел — радость, угостила мать Родиона за помощь, а вечером, когда пригнали стадо, попотчевала пастуха: бежал мужик в деревню, запалился, надо угостить…

На второй день — мать была на работе — возвращаясь из школы, подходя к избе, услышал я, еще в переулке, пение. И голос и песня были знакомые. Конюх поет, догадался я, пошел в сени, в избу — там никого не было. Я вышел из избы, обошел двор, заглянул в сарай, сходил в баню — никого. Песня доходила будто из-под земли. Я направился в огород, к погребу, заросшему бурьяном. Чем ближе подходил, тем яснее слышалась песня конюха и голос отца. Крышка погреба была откинута, встав на колени, заглянув в погреб, я увидел, что в закроме на проросшей прошлогодней картошке лежит отец, а прямо напротив лаза, с кружкой пива в руке сидит Родион и, закрыв глаза, горестно потряхивая головой, поет о черемухе.